Дни
Шрифт:
— Сколько? — помолчав, собранно спросила она, подняв плечи и сжав сумку «в коленях».
— Семь-восемь.
— У меня рубля два. Но ты погоди, я сейчас вернусь. Может, Димка здесь; он обычно в буфете.
Она вернулась минут через десять, во время которых я проклял бога и черта.
— Димка здесь, он сейчас сбегает за десяткой, он… тут рядом… только… ты не сердись…
— Что такое?
— Ты не сердись, но эти ребята за услугу попросят еще десятку. Лишнюю. Чтоб мы им были должны.
— Я им отдам сегодня же, — сказал я сухо.
— Ну, зачем сегодня же.
— Сегодня.
Как мы сидели еще полчаса — бог весть; явился Димка — «шуму» так и не было — на остаток мы с Ириной доехали до метро, дома я взял еще денег, потом
Стоил мне этот вечеришко.
И финансово, и… морально.
Из письма подруге Люсе
Здесь много разного смешного. Сашка сочинил стихотворение, а я его ободрила. Он долго мне доказывал, что социология, психиатрия и прочее, с чем я раньше имела дело по своим секретарско-лаборантским службам, ничто перед поэзией, перед индивидуальностью. Я поддакивала: пусть себе. Он растрогался, «вообразил» во мне «стремления». Говорил тоже о Манон Леско и об ином таком, о чем со мной говорили неоднократно. О Лауре из Пушкина. Я не разочаровываю — пусть считает, тем более спьяну. Эх, им бы… Глупые они. Прочие персонажи, которые тебя интересуют, или в отъезде, или тут, но на расстоянии. Я тебе…
Лазурный день клонился к своему вечеру; спутники наши, кто где, бродили по этим «благословенным богом окрестностям», как сказал когда-то экскурсовод; время от времени вблизи нас показывалась Людмила — да, что в джинсах — и исчезала медленно; чего-то ей было надо, но было не до нее; тяжелое солнце переместилось правее — уж палевые, лучи касались лица не жгуче, а как бы ласково; это было важно, ибо солнце, «сей миг» (как говорит Алексей), попало как раз в промежуток между кустами и той вон скалой — и лучи светили в нас ровно и плотно, хотя и более сбоку; Алексей «опущенно» медлил в своей паузе — было видно, что новая «исповедь» начала ему и надоедать и что, собственно, главное он сказал: что уж тут… далее; «смысл ясен» — «суть ясна».
Я нарочно не торопил события; может, тут что-то станет и еще яснее.
Хотя и он и я — мы оба, кажется, понимали: чему же тут быть яснее?
Все мы жаждем ясности — жаждем ясности друг от друга; а жизнь — жизнь равнодушно следует далее — и даже если она и подыгрывает под наше желание ясности, то все это — то все это лишь утешение и самоутешение для слабого сердца, искусственная «логическая цепь» для рассудка.
В данном случае жизнь явственно собиралась подыграть нам через поведение этой Людмилы в джинсах; наметанным глазом я давно уже заметил ее «выпады» — да и Алексей косил на нее; его-то глаз был тоже наметан — «одно поколение!» — да и были у него причины ожидать от нее чего-то. «Общее учреждение»…
— Ну что, наговорились? — спросил, возникая, Миша. — А мы тут… погуляли по всему «городу». Спускались и вниз; там здорово. Облазили все вон те скалы; там очень интересно. А вы все на одном месте.
— А мы все на одном месте, — повторили мы с Алексеем, как и следует, в один голос.
Миша, говоря, указывал рукой — за спину — на все «скалы».
И это любимое слово туристов — «облазил».
«Бессмысленная смена внешних впечатлений есть компенсация вакуума духовного». Кто сказал?
Мы нехотя, разминая руки и ноги, поднялись; солнце уж было низко; вскоре собралась вся компания.
Мы двинулись в обратный путь: обратным порядком.
Обратный порядок — не только обратный путь, но, как правило, обратный порядок и самого шествия; такая дорога. ЕЕ не надо искать — она сама ложится под ноги; если речь идет о горах, то она все более — вниз да вниз; и заблудиться нельзя; что вниз, то и верно; что вон к тем дальним скалам, которые уж тогда замечены, то и верно.
Спутники весело шли, обсуждая впечатления дня; мы с Алексеем сумрачно замыкали, изредка переговариваясь на темы незначащие.
Как и всегда в моих отношениях с этим человеком, его очередная история пробудила мысли, ассоциации; собственные истории снова пошли и в душу и голову; за пустяками вставало иное; «страны… XX век»; чувства были насторожены.
— Вот тебе и Куба, — сказал я наконец: вложив, как бывает, все в одну смутную фразу.
— Вот тебе и Куба, — мрачно и с готовностью повторил Алексей.
Куба!
Герой мой едет и не думает о тебе; но красота твоя — в сердце его и в сердце моем.
Он помнит, я помню белый, весь мягко белый песок Варадеро — песок, на который накатывают слюдянисто-прозрачные, агатово-лазоревые, покрытые глянцевым слоем чистого блеска волны безмерного, вечного моря, я помню, он помнит берег Плайя-Хирон — мертвую пляску пористого, острого камня, отверделого в корчах, в «ноздреватых» проемах; камня, вымученно-испитого — истощенного, иссушенного морем; камня, чьи профили и рельефы порою напоминают головы, бороды лихорадочных Дон Кихотов, зарытых в заветный, загадочный берег; а море?
О, снова и снова: теплое, теплое февральское море тут, рядом; оно масляно плещет своей извечной, и вечереющей, и одновременно и темной и прозрачной волной, и оно входит в поры камня, и тихо образует копытца, рисунки, наполненные и темной, и теплой на вид, и ласковой вкрадчивой влагой; и оно держит, и обнимает, и глухо волнует тело твое — кожу, мускулы; и оно слезит и слепит глаза, когда ты выходишь и вновь — не лежишь на волне, на спине волны, глядя в серо-голубое и ясно-желтое вечереющее небо, — а идешь, идешь, как подобает идти дневному и обыденному человеку; и святая морская соль стекает с легкой и бодрой твоей головы — и волнует, слезит, и слепит глаза; я помню таинственный, тоже вечереющий Тринидад — весь лиловый, и фиолетовый, и сиреневый, и снова лиловый, и вновь сиреневый, и вновь фиолетовый, и сиреневый — и все цвета и оттенки, что между: мягкие, круглые, небольшие горы — Эскамбрай; миг, когда небо зеленое, и все в зеленом дыму: перед самым закатом; и — море; море, серое и голубое, и фиолетовое, в зелени, желтизне, и медной розовости краткой зари, и в огненно-серебрящемся, рябоватом — смутно разбиваемом волною, зыбью, — отблеске самого великого, самого торжественного «диска» Солнца; я помню? он помнит? я помню — и он помнит; витиеватые, красиво изогнутые слова Хагуэй, Камагуэй — слова, связанные с образами серого и розового города, с образом огромного, черно-зеленого, плавно-четкого шара — могучего одинокого дерева посредине ярко-зеленой ровной поляны; оранжево-красные здание и стена — на краю ее, этой поляны; и эти серые, блестко-серые, веретенообразные королевские пальмы, каждая с темно-зеленым пучком на макушке — оторачивают поляну; красное здание — художественное училище, бывшая теннисная вилла; одинокое дерево на поляне — хагуэй; да, есть и город с таким названием; Хагуэй, Камагуэй… да, индейская память на острове, на котором давно уж, «в дыму столетий» исчезли индейцы; население — «афро-испанское»; скульптурно, гречески стройные, красивейшие мулатки, мулаты с кожей всех оттенков от темно-коричневого до палево-охряного — мулаты и мулатки, одетые в одежду «острого» цвета — малиновое плотное, светло-фиолетовое свободное; или оранжевая блуза, рубаха, ярко-синие, ярко-голубые джинсы и так далее (сравни в далекой Монголии!), — мулаты и мулатки гордым и радостным видом своим напоминают нам об Испании и об Африке; а индейцев нету; и вдруг — это индейское, заветное: Хагуэй, Камагуэй… Тайна, синь, свет.