Дни
Шрифт:
Маша заболела с утра, но никто не «взялся» за это.
Утром Алексей, уходя по своим бесконечным и суетным делам, слышал серое и простое, что вечно кололо его куда-то под сердце — мешало легкому делу и настроению:
— Ты не заболела, Маша? Что-то ты… — говорила жена.
— Я не заболела, но живот заболел, — отвечала Маша.
Жизнь нервической, чуткой, голо-беззащитной, как улитка вне панциря, любви и тревоги тотчас же, без паузы, тихо вскипает в жизни, в душе жены; она спрашивает тонким голосом:
— Но как же? Как же? Ты не заболела, а живот заболел? Что ты говоришь, Маша?
Юмор — не по части жены в такие минуты; Алексею
— Но подожди ты, — вмешался он, уходя. — Маша! Где болит?
— Больше не болит, — весело отвечала Маша.
Оба взрослые, разгибаясь, невольно облегченно вздохнули и посмеялись слегка — как бы и виновато, и мелко-празднично.
— Ох и мудрец ты, Машка, — сказала жена.
— Да нет, оно болит, но не очень, — сказала Маша.
— Где болит? — опять наклонились взрослые.
— Да не-е-ет, нигде особенно, — сказала Маша, побалтывая ногой.
— Маша! Правда не болит или просто ты боишься больницы, врача? — натужно спрашивала жена. — Она вот побыла тогда — помнишь? — в больнице, и с тех пор врет, если что болит — не хочет идти к врачу, — напряженно говорила она, обращаясь к Алексею с искренним объяснением: будто он сам не знал.
— Не болит, — подумав и неуверенно отвечала Маша.
Он пообнимал их, ушел; но весь день, делая дела, он время от времени вспоминал как бы далеким краем души, что есть и некое серое и чуткое: «А? Что это?» — думал он; и вспоминал: «А… Маша».
Прежде всего он поехал в «родное учреждение» и там обсуждал с доцентами, с аспирантами проект разработки на темы, связанные с различными аспектами «великой футурологии».
— Вот видишь, — говорил ему Саша Дремов — «коллега» с кафедры общей истории философии одного из параллельных учреждений. — Мы полагали, что область фантастики не касается наших сфер; но вот приходится. Гносеологические тенденции древней Индии, «как ни странно» (он выделил тоном), порою оказываются наиболее актуальными в век индустриальных наук. Я уж не говорю о Чарвака и прочем — это само собой; но связь Платона с ведийской философией и собственно гносеологией теперь очевидна — это уж общее место, — кстати, ты читал статью Пантелеева? — да, ну да, — так вот, связь эта очевидна, а раз так, то вся европейская «футурологическая» — утопическая — традиция оказывается опрокинутой в Индию; все учитывают Платона. Его идеальное государство — прообраз фантазии Кампанеллы и так далее; да что тебе говорить. Не занялся ли бы ты кантовской и герценовской стороной дела? По старой памяти? Причем помни: наша задача — выделить то общее, типологическое, что свойственно разным школам футурологии — футурологии, еще не ставшей специальной сферой; Герцен по этой линии очень интересен; Кант — несколько иное, но наша задача сейчас хоть и сложная, а простая: еще раз: выделить то общее, что говорили крупнейшие философы, гносеологи по части достижения, как говорится, счастья человечества через познание и самопознание.
— По этой линии Герцен и Кант — слишком разное; разные плоскости, — вяло отвечал Алексей.
— Ну да, верно; а я про что? — воодушевился Саша. — Но, во-первых, ты, так или иначе, занимался и тем и другим.
— Кантом я отдельно не занимался, — задумчиво сказал Алексей… на краткий миг представив о Канте не то, что относилось до этого разговора.
— Ну, кому ты говоришь это? Ты и Кант? не позируй и не кокетничай; небось справишься. А именно потому, что это слишком разное, а ты — один, у тебя получится здорово. У тебя органически типологическое мышление.
— Может, и Гегеля ему подкинуть? — спросил Анатолий Крейн из соседнего сектора. — Я понимаю — вы сейчас завопите; но ведь речь идет об определенной узкой сфере, которую попросту надо выявить. Влияние фактора познания и самопознания на судьбы человечества; реальные прогнозы на этот счет.
— Да ясно, но все равно: Гегель — уж чересчур; оставьте… кому другому.
«Что там ноет, серое, — помнил, между тем, Алексей. — А… Маша».
— Ладно, и Кант и Герцен, — добавил он к своей последней реплике. — Но не Гегель — нет. Это будет растекание мысли по древу.
Они еще поспорили — и разошлись.
Выйдя на улицу и видя, меж домами, серое небо, специально-задумчиво созерцая болезненно-белый или потемневший снег (недавно выпал новый, но осел на старом), краем души и ума и глаз замечая молчащие бурые, рыжие или черные, поникшие ветвями и верхами деревья-остовы на бульваре — родные картины, неизменно чуть грустные для сердца, — Алексей пробрасывал взором машины, столбы и семафоры, не слушал уличного шума и, как бывает, мысленно заново прокручивал пленку: открещивался от Гегеля, выявлял сомнительные точки стыков «по данной теме» у Канта и Герцена, представлял лица и жесты спорящих; но вскоре, что и следует в одиночестве и «на улице», один на один со снегом и серым небом — всплыло ясно простое и больное; в данном случае то было — «Маша… Маша».
«И чего я? — внятно говорил он себе. — Ведь уж сколько раз: предполагаешь скверное, а его нет».
Завтра проследует Пудышев транзитом из Гаваны до Ленинграда и затем до мест, ближайших к его, Алексееву, Заповеднику; «Уж эти бутылки», — привычно подумал он — и зашел в этот как бы весь потный магазин.
Стояла очередь небольшая; он встал. Двигалось, как всегда в таких случаях, быстро; до прилавка оставалось пять-шесть человек, когда он услышал тоскливо-робкое — и само по себе, и для его слуха:
— Алексей Иваныч! Какая встреча!
Он оглянулся заранее без радости; да: некая нерадостная встреча; некая женщина, когда-то его «дипломница» из родного города; он добросовестно вел диплом, а она была так это тоскливо — как случается в их городе, так ему казалось — влюблена в него, и, что бывает с женщинами, хорошо работала не ради дела, а ради того, чтобы угодить ему, обожаемому «Алексею Иванычу»; по ходу обнаружилось, что она вовсе не глупа и могла бы написать прекрасный диплом без традиционных влюблений в руководителя; но она была по-прежнему убеждена, что пишет только ради него, и не раз начинала объясняться на эти темы; Алексей вежливо обрывал — он с первых «запинающихся» фраз угадывал дальнейшее — а «смешивать два эти ремесла» было не в его правилах, — но она, погодив немного, начинала снова: как многие влюбленные, была уверена, что стоит разъяснить дело, и оно двинется; между тем диплом-то как раз двигался; так Толстой, решив доказать христианский тезис, по дороге написал «Войну и мир»; так Гегель, решив прославить монархию, по пути сочинил «Науку логики» и все иное.
Эта Нина была не Гегель и не Толстой; но все человеческое воистину уж в чем-то едино — и механизм был тот же.
Надеясь на что-то, она работала над дипломом; но все на свете имеет конец, диплом был кончен и защищен с отличием; ну, а далее?
А далее — ничего.
Такова жизнь.
И вот — встреча; мокро, сыро; и винный магазин — чтоб его: на все в жизни есть свой контекст и свой ореол; тут это нарушено к черту; если б его встретил в магазине Пудышев, было б прекрасно; но это?