До свидания, Светополь!: Повести
Шрифт:
— Вам ничего не грозит. Если не отдам, пожалуетесь моему начальству. Вам ведь известно место моей работы. — Он с тяжелой иронией посмотрел на заведующего, — Вы знаете обо мне все — чего же вам бояться? Я в руках у вас.
— Я никому не собираюсь жаловаться. — Аристарх Иванович поднялся. — Если б у меня было, я дал. — Он вспомнил, что у него и впрямь нет ни рубля. — Извините. Я должен работать.
Педагог не шевельнулся.
— Я прошу всего рубль.
— Но у меня нет.
— Тогда я вам вынесу приговор.
— Послушайте! — сказал Аристарх Иванович, теряя терпение. — Вы преподаватель, как вам не стыдно! Вы учите детей.
Педагог
— Разве имеет значение, кто я. Я преподаю историю, вы торгуете пивом… Какая разница! Или вы полагаете, есть такое место на земле, где не надо платить? Дайте мне рубль, или я вынесу вам приговор.
— Послушайте! — гневно повторил Аристарх Иванович. Странное беспокойство овладевало им.
— Я вынесу вам приговор. Вам, и вашему сыну, и всей вашей жизни. Впрочем, он уже вынесен… Не мною, нет, но я его вам зачитаю. Шантаж, я понимаю, но что делать? Я должен уснуть сегодня без света. Если вы одолжите мне рубль, я помилую вас. Приговор свершится, сие не зависит от меня, но некоторое время вы будете жить в неведении. Рубль в долг — это такая ничтожная плата. Люди согласны отдать все, лишь бы не знать.
Глупости, чепуха… Пьяная болтовня… Но Аристарху Ивановичу сделалось страшно.
— Вам нельзя пить… Вы погубите себя. — Он заметил, что руки его шарят по карманам — в брюках, халате, пиджаке. — Я серьёзно говорю, что у меня… Вот мелочь только… — Он вспомнил вдруг о лежащих в столе пятирублевых бумажках.
— Сколько мелочи? — равнодушно спросил Педагог.
Дрожащими пальцами выгреб Аристарх Иванович все, что было у него.
— Восемьдесят… Девяносто… Девяносто две…
— Давайте, — сказал Педагог, и он послушно высыпал деньги на стол. — Девяносто две… Я должен вам рубль девяносто две.
Он собрал мелочь — монету за монетой, опустил в карман и тяжело поднялся.
— А все-таки совет мой не забывайте. Насчёт спичечных этикеток… Для вас это полезней Шекспира.
Он аккуратно прикрыл за собой дверь. Аристарх Иванович почувствовал, что лоб его влажен, и ладонью, медленно, отёр испарину.
Дождь, собиравшийся весь день, прошёл стороной. Оттуда, где прошёл он, веяло сыростью, озоном, молодыми листьями. Люди спешили по вечерним своим делам. Они были нарядны и возбуждены, несмотря на послепраздничный день, несмотря на понедельник.
Беззвучно всплыло в памяти: вокзал, где он, мать и шестилетняя Маргарита провожали отца на фронт, мужчины в военной форме, женщины, дети. На цветочную тумбу взгромоздился железнодорожник; объявляет, сложив руки рупором, сколько минут до отправления поезда. На отце тёмные очки — дерзость, которую, кроме него, не позволял себе никто из громовских. Мать преданно смотрит в непроницаемые стекла и говорит что-то, говорит, а он не обращает на неё внимания. И всем им кажется, что с Иваном Есиным обошлись несправедливо. А рядом другие женщины и дети провожают других мужчин, там плачут, смеются, громко говорят о чем-то…
Аристарх Иванович растерянно приостановился: впереди, показалось ему, замаячила шаткая фигура Педагога. Но нет, не он, да и вряд ли после стольких стаканов способен ещё держатся на ногах. Спит небось. Без света…
Где-то там, сзади, остались и не закрытый ещё павильон, и шофер Юрик, и Попова с непроницаемым лицом, и три пятирублевые бумажки в столе, судьба которых решится завтра утром, когда павильон будет пуст. Он ушел, даже не предупредив Попову, — лишь Карловне сказал, что у него болен сын и потому сегодня
Ещё не стемнело, но в кухне у них горел свет — единственное во всем доме светящееся окно. Встревоженный, Аристарх Иванович прибавил шаг: не стало ли хуже Игорю?
ПОСЕЩЕНИЕ
И сон, и явь — все перетасовывалось в ночном нескончаемом кошмаре. Кашель, храп, тяжесть одеяла на изнурённой груди, и вдруг — шершавая диспетчерская ведомость под костлявыми руками. Эта-то шершавость и убеждала: не сон (наконец-то не сон!), потому что не может же сон быть так мелочно правдив. Номер автомобиля различал на путевом листе — «48—54» — и даже узнавал почерк диспетчера: Горохова писала, которую сменил нынче утром. Помнил водителя, что работал на этой машине, — Белозеркин, жмот и хапуга, сам дважды ловил его с невключенным счётчиком. «Не могу ехать, дядь Паш, карбюратор потёк», — говорит Белозеркин, и голос-то его, с его наигранными интонациями рубахи-парня.
Не может все это быть во сне: и почерк Гороховой (не разберёшь, где четверка, а где девятка, — столько ругался из-за этого!), и белозеркинский голос, и карбюратор.
«Сними карбюратор, — отвечает Сомов, — Нынче без карбюратора ездят». И хотя на вид Сомов сердится, в душе все ликует у него; как в бильярде, когда у противника семь шаров, а у тебя шесть, но — точный удар, и сразу два шара со звоном проскакивают в лузы. Один — в правый угол, другой — в середину, где порванная сетка переплетена коричневым шнурком. Гул восхищения, причмокивание знатоков, а противник — пузатый Моряк — уже отмусоливает толстыми пальцами три рублёвые бумажки.
Такого тоже не бывает во сне — коричневый шнурок, тельняшка Моряка из-под рубахи, испачканные мелом синие полотняные брюки. Значит, не сон, а правда, значит, жив он, хотя и болен, конечно: как решето издырявлены лёгкие. И то, что он трезво понимает, что нездоров, окончательно убеждает его: не сон. Уж во сне-то можно позволить себе любую роскошь: и молодым, и ангельски здоровым увидеть себя. Снилось же когда-то, что летал — без ничего, просто руки раскинув.
Потом Сомов просыпался — то ли от остервенелого кашля и тихой злобной ругани Рогацкого, то ли сам по себе, и сразу понимал, какая бессмыслица привиделась ему. «Сними карбюратор, сейчас без карбюратора ездят». Как мог он брякнуть такое, пусть даже во сне! Иль Моряк, который продул ему во сне с разницей в шар? Уже три года, как не кажет носа в бильярдную: парализован. Да и потом, когда в последний раз баловался Сомов школьным «до восьми шаров»? Только «пирамиду» и признает — этот высший пилотаж бильярдного искусства.
Опять трудно закашлялся в своём углу Рогацкий, потом долго крыл кого-то сквозь зубы. Кого? За что? Раз уж выпало такое — терпи: от того, что злобствуешь, легче не станет. А ведь Рогацкий не навсегда ушел из живой жизни, он непременно вернётся в неё — и он, и Витя Шпалеров, у них у двоих меньше дырок в лёгких, чем у одного Сомова. А вот ему со старичком Маточкиным уже не выкарабкаться отсюда. Вслед за Плуталкиным пойдут, который утопал в конце апреля, в канун майских праздников. Жаль Плуталкина! Он уж радовался, что переполз межсезонье, глазами блестел, лысиной, вставными жемчужными зубами…