До свидания, Светополь!: Повести
Шрифт:
К озеру вела асфальтированная дорожка. Тихо было, чистый воздух стоял неподвижно, даже птицы не пели. А ещё четыре года назад областной тубдиспансер, стационар, красовался в самом центре Светополя. Люди, машины… Зато вечером, если у тебя припрятана одежда (а у Сомова, старого волка, она всегда была под рукой), можно было удрать на волю — постукать в бильярд, выпить под грибками пивца с приятелями. Даже к Инде умудрялся наведываться, милой Индустрии Федоровне, которая хоть и со вздохом, но оставляла-таки на ночь, а чуть свет, напоив крепким чаем, заботливо выпроваживала, чтобы успел до обхода. Раза два или три его накрывали, выписать
Из Тармана не удерешь — тридцать семь километров…
Лечебный корпус теперь не заслонял солнце. Наискосок от дорожки простиралась длинная тень с длинной палкой и непропорционально короткими ногами — из-за халата. До озера было метров восемьсот, и все под уклон. Сомов шел, не отдыхая. Собственно, озеро было микроскопическим, скорей лужа, нежели озеро, да и ту, когда строили больницу, собирались засыпать (влажность), но почему-то не засыпали, а потом даже протянули дорожку.
Косые лучи ещё не доставали воды, а кустарник вокруг был празднично освещён и отражался в воде, обрамляя опрокинутое синее небо. Зеленовато–синий дорогой камень в сверкающей оправе…
Сомов помешкал. Взглядом окинул спуск — достанет ли сил на обратный путь? Достанет… Осторожно дальше двинулся. У воды остановился, бедром уперся, отдыхая, в наклонно поставленную палку.
Берёза… На том берегу росла, но так отчётливо отражалась в неколышимой глади, что каждый листик виднелся. Будь сейчас кто у этой берёзы, тоже увидел бы в воде его длинную фигуру в халате и тоже разглядел бы все, вплоть до шрамов на лице и скособоченного, раздвоенного пулей подбородка.
Грустно сделалось Сомову. Здесь, на юге, берёзы встречались много реже, чем в средней полосе, и были хилее, беднее — этакие сироты рядом с могучим грецким орехом или великаном ясенем. Все послевоенные годы мечтал он съездить в родные края, на Тамбовщину, но так и не вырвался: болезнь, работа, семья, приятели. А самое главное — безденежье, которое хоть никогда особо и не угнетало Сомова, но из лап своих не выпускало. Даже когда перевели с обычной инвалидности на военную и пенсия подскочила втрое, денег в доме не хватало: все уходило бог знает куда, меж безалаберных рук — на это Сомов был мастер. А теперь уже все, не побывать, и не надо, нельзя думать об этом, как нельзя думать о Мае.
Всплеснула рыба. Днём или вечером, когда здесь говор больных, транзисторы, всплеск этот показался бы слабым, сейчас же, в тишине, он прозвучал так звонко, точно метровые щуки водились тут. А ведь ничего, кроме двухтрех карасей, не вытаскивают за вечер больные, что украдкой балуются на закате удочкой.
Не мигая, глядел Сомов на замершую воду, а мысли вольно и сладко витали неизвестно где. Когда тот край озера окрасился солнцем, вспомнил о времени и, тяжело опираясь на палку, заковылял обратно.
В стороне от дорожки, между кизиловым кустом и орешником, белел в по–осеннему жухлой траве пучок ромашек. Сомов остановился. «Я уж отходила своё, дядя Паша… Мужик что на шкаф глядит, что на меня — все одно». Полузабытая улыбка, всплыв из глубины, покривила изуродованные губы. Осторожно сошёл с дорожки в росистую траву — враз потемнели войлочные тапочки. Ничего… Вцепившись правой рукой в палку, присел, другой обхватил разом все стебли, потянул, но ромашки не поддавались. Тогда он решил брать по одной, но тоже не получалось, тащился весь куст.
С четверть минуты лежал так — отдыхал. По серому байковому халату расползались влажные пятна. Он засмеялся — забулькал, засипел в утренней тишине леса его сдерживаемый смех. Галантный кавалер, вздумавший преподнести цветы даме!
Дальше едва плёлся: дорожка хоть и чуть приметно, но все же подымалась. Раскатисто пропел петух: кастелянша Дуся, живя в казённой квартире, на втором этаже, умудрялась держать кур. Сомов улыбнулся на Дусю, сунул в прохладные ромашки хрящеватый нос, но глубоко вдыхать не стал — так, сосредоточившись, уловил запах. В памяти возник пустырь, полуразрушенные стены какие-то…
Надо, однако, поторапливаться — Сергей Сергеевич даст взбучку, если не застанет на обходе. И опять Сомов улыбнулся, но теперь уже на Сергея Сергеевича, на то, какой он милый человек, хоть и притворяется суровым, и как любит в душе старого своего пациента Павла Сомова. Но поторапливаться надо. Вот место, где тогда, не выдержав, сел, весь в поту, на обочину, на острую щебенку, оставшуюся после прокладки асфальта. Здесь его подобрали, под руку привели в палату. Как же стыдно было за свою немощь, но он держался, острил.
Нынче такого казуса не приключится с ним. Нынче он молодцом, хоть и малость поползал на карачках, собирая ромашки. Видела б Инда!
У Шпалерова и старичка Маточкина жалоб, как обычно, не было, зато Рогацкий обрушил на голову Сергея Сергеевича поток брани. В боку болит, а никто не скажет толком — от чего, уколы делать не умеют, тычут, словно он буйвол, особенно эта, толстозадая (о Верочке!); лично он больше не позволит ей колоть себя. Питание скверное, кровать узкая — того и гляди, свалишься ночью, и вообще он просит перевести его в другую больницу. Тридцать семь километров от города — ни передачи принести, ни навестить… Сергей Сергеевич выслушивал терпеливо и серьёзно, зато Витя Шпалеров резвился на своей койке.
— Поближе его, Сергей Сергеевич! Где-нибудь в районе Жалуево.
— Не лезь, — огрызался Рогацкий. — На Жалуево раньше меня попадёшь.
Сомов улыбался. Притчей во языцех стало у них Жалуево с тех пор, как перевели туда кладбище. Голый, неуютный пустырь — раньше на этом месте конезавод был.
— А чего ты, Володя, сердишься? — не унимался Шпалеров. — Там просторно как раз. Много места свободного. Ты забронируй себе что получше, а то порасхватают.
— Это точно, — поддержал его Сомов. — Я вот уже облюбовал себе местечко. Под абрикосовым деревом.
— Слышишь, Володя? Объегорил тебя дядя Паша. А чего, дядя Паша, там разве абрикосы растут?
— Нет, но будут. В завещании напишу. Посадить абрикосовое дерево… Так и напишу. Заместо памятника.
— Ну, хватит! — оборвал Сергей Сергеевич и подошёл к Сомову. — Опять на озеро бегали?
— Я, что ли? — удивился Сомов.
— Я, — сказал Сергей Сергеевич.
Сомов вздохнул.
— Ну вот, заложили.
«Неужто Верочка? А я-то цветочки ей…» Послушно обнажил костлявое, иссечённое шрамами, побитое, пожженное тело. Сергей Сергеевич, холодя грудь металлической бляшкой, внимательно слушал, а Сомов смотрел на его замкнутое лицо и любовался этим лицом — таким было оно молодым, таким целехоньким.