Дочь царского крестника
Шрифт:
Папа за словом в карман не лез:
– А вы что без продовольствия воюете?
– Какие там продовольствия? – полковник парировал иронию. – Нам скомандовали: скорым маршем вперёд, пока Квантунская армия не очухалась! Там всё достанете! У японцев богатейшие базы!
До вражеских запасов муки они добрались, но хлеба японцы не оставили в буханках, надо организовать выпечку.
– Не подскажете, – спросил, – как организовать выпечку хлеба?
– В Кудахане, – говорю, – есть русские печи, можно попробовать.
Домов десять мы объехали с полковником. Женщины никто не отказался печь хлеб для Красной
Я свою миссию выполнил, полковник выразил благодарность от имени Красной Армии. Руку мне пожал, спросил при этом:
– Может, вам муки надо? Дадим мешок-другой!
– Зачем она мне…
Время уже было позднее, распрощавшись с полковником, отправился я к родственникам. Иду и мечтаю: эх, сейчас растянусь на кровати, высплюсь после стольких треволнений…
Не знал, ой как не скоро, смогу снова спать на простынях.
А темень кромешная. Вижу – по дороге кто-то навстречу движется. Силуэты. Сходимся. И резкий голос из темноты:
– Кто идёт!
– Я, – говорю.
– Кто «я»?
– Филиппов.
– Так это же мой Юра! – раздался радостный голос папы. – Сын мой!
Крестили меня Георгием и по всем документам – Георгий. Но дома звали Юрой. Только Юрой. Ко мне подходит офицер, капитан:
– Вы Филиппов Георгий Николаевич?
– Да.
С ним два автоматчика-пэпэшатника. Капитан к папе повернул голову:
– Отец, отправляйтесь домой, сын проследует с нами, кое-что надо выяснить.
И повели меня, не по тротуару, а посредине дороги. С боков пэпэшатники, капитан сзади.
Девятого августа японцы напоследок вели аресты советскоподданных, а десятого августа уже советские стали арестовывать русских. Такой парадокс.
Плохо японцы подготовились к началу боевых действий, подрастерялись, как бомбардировщики налетели. Надо что-то с заключёнными тюрьмы делать. Решили первым делом уголовников, а сидела всякая мелкота, выпустить. За ними охрана сбежала. Политические не стали ждать особых распоряжений, тоже пустились в бега.
И в то же время японские особисты начали обходить дома и хватать русских мужчин, в первую очередь, кто советского гражданства. Если раньше придумывали – «радио советское слушал и другим рассказывал» или что-то подобное, чтобы записать в советские шпионы, а потом издеваться в тюрьме, выбивать показания, в последний день не утруждали себя поиском причин: русский, значит, враг. И расправились со всеми, кого успели схватить, с японской жестокостью – обезглавили.
С приходом Красной Армии их похоронили в братской могиле.
Вовремя папа с Женькой, как началась бомбёжка, убежали из города, не попали в лапы раздосадованных японцев… А меня советские взяли. Привели в китайскую школу в Кудахане. А там голые стены, парт нет – китайцы-крестьяне, пользуясь безвластием, порастащили. В большом пустом классе капитан передал меня полковнику, сам ушёл, полковник забрался на учительскую кафедру и стал задавать вопросы. Не скажу, что я испугался, когда меня капитан попросил «проследовать для выяснения». Мало ли. Грехов за душой не было. В политику не вмешивался, в боевых отрядах не состоял. Однажды японцы хотели поставить под ружьё, забрать в отряд Асано. В 1938 году японцы создали отряд из русских парней под
Призывы в отряды производились ежегодно. Меня тоже дёрнули… Открутиться не удалось. Полный вагон нашего брата из Хайлара призвали, а также из Трёхречья. Везут, ребята как на подбор молодые, здоровые и разнюхали, что около паровоза, мы следом были прицеплены, штабель ханжи – китайская водка, гадость неимоверная, 60 градусов. Противная и страшно вонючая. Из гаоляна гнали. Причём была в деревянных ящиках, залитых гудроном. Парни ушлые, исхитрились и на ходу утащили ящик, в проход заволокли, пробили дыру и давай веселиться… Японцы, сопровождающие поезд, зашли, посмотрели. Знают, что солдаты едут. Я думал, будут жалобы. Нет. И больше не заходили. В вагоне не передать, какой гвалт начался. Все кричат, перебивают друг друга. Я никогда не пил, а мне:
– Ты что, напился уже? Пей давай! На всех хватит! Когда ещё удастся! Как запрягут японцы…
Один пристанет, – уступишь, выпьешь, тут же другой с кружкой лезет: давай ещё… Набрался я до беспамятства и заснул на полу в чужом купе. И весь вагон пьяный до безобразия. И закуска не помогла, её полно у каждого было. Мне отец полную сумку набил – поросятина, курятина… Всё одно напились мы… Утром думал: подохну. У меня сердце никогда не болело… В Харбин приехали, медкомиссия, а сердце давит. Врачи не знают истоки болезни. Про ханжу не говорю. Консилиум японцы устроили. Один за руку меня взял, подвёл к остальным докторам:
– Какой из него солдат? Он сердечник!
И комиссовали.
Ускользнул от Асано. Нас ведь сразу взяли в оборот. Поселили в казармы на Сунгари-2, первая ночь прошла, утром командуют:
– Вылетай строиться!
Не выходи – «вылетай!» Младшие командиры вытурили на улицу. Выгоняли с командой «без последнего». А кто замешкался, последним выскакивал, тому – плёткой по спине. Да так жиганут, как рассказывали, целый день чувствуешь. «Без последнего» нас конвой в лагере из бараков выгонял. Могли к последнему так приложиться, калекой человека сделать… Выдали нам балахоны защитного, как японская форма, цвета с лошадьми возиться. И погнали бегом на конюшню. Закрепили за мной жеребца гнедой масти – звали его Беркут.
– Будешь, – говорят, – на водопой водить! Мыть, чистить! Скребки, щётки получишь.
Командовал нами казак, он в двадцатом году с белыми в Маньчжурию пришёл. Свирепый, рассказывали, мог и по зубам въехать в воспитательных целях.
Не успел я Беркута на водопой сводить, вызывают и ещё шестерых: немедленно в Харбин и по домам. Забраковали нас.
Приезжаю домой, поезд рано пришёл, ворота наши закрыты. Забор не маленький – два двадцать высотой. Я сейчас на скамеечку встаю, на столбик от калитки… Пёс Байкал, пока перелазил, загавкал на меня, а увидев, застеснялся, закрутился, дескать, извини, оплошал… Стучу, папа открывает, и руки у него опустились: