Дочь генерального секретаря
Шрифт:
Уже пришло лето.
Когда они начинали говорить не по-русски, он смотрел в окно. Во дворе мальчишки пинали мяч. Сразу за полоской асфальта был пустырь в проплешинах, бабочках и одуванчиках, он отлого спускался к избам вдоль невидимого шоссе, а дальше поднималась насыпь железной дороги. Бедный вид, но извращенно Александр его любил. Глаза вернулись из простора, ставшего за годы конспирации родным, и он увидел, что на дорогу выкатился мяч, который догоняет мальчик. Одновременно слева в поле зрения влетела машина. В этом "спальном" городе таких Александр еще не видел - официально-черных. Она шла
Его подбросило. Сверкнув на солнце, машина скрылась. Мяч еще добегал в одуванчиках.
Мальчик лежал на асфальте.
– Что ты, друг?
Александр опрокинул свою водку. Глядя на него, Инеc взяла пачку, но сигареты кончились. Когда Альберт вышел, она пересела на его стул. Она улыбнулась, он опустил ей на плечо ладонь. Они стукнулись резцами и оказались на ногах. Боковым зрением он видел, как на ходу Альберт срывает с пачки целлофан и каменеет с открытым ртом.
Извне раздался крик.
Как в танго, он повернул испанку и, подхватывая на руки, еще увидел, как неохотно Альберт отвлекается в окно.
– Кажется кого-то сбило...
Но их уже не было.
ЗНОЙ
– Это агент. Что ты смотришь? Информатор, провокатор, шпион... Агент.
– Да?
– Вне всякого сомнения.
С порога я вернулась. Это было перед свиданьем, на котором я рассталась с тем, что называют "невинностью". Крови было мало, разочарования больше, чем удовлетворения - причем, скорее интеллектуального: отныне ты, как все. Но так или иначе: первый мужчина. Еще не состоявшийся, уже подозреваемый в шпионаже. Причем, давно и молча. Первое письмо из Польши мне было вручено во вскрытом виде. Я нашла в этом не просто насилие над личностью, а садизм - потому что читать по-польски он все равно не умел. Цензурой он больше не занимался, хотя из Польши обрушился поток писем и бандеролей, из которых собралась целая библиотечка - от Норвида до Марека Хласко.
– И на кого же он, по-твоему, работает?
Ответил он гениально:
– Это не так уж важно. Чем он здесь занимается?
– Костел реставрирует.
– А живет?
– У его шведских друзей здесь pied-a-terre*.
* Квартирка на случай приезда (фр.)
– Где ты с ним познакомилась?
– В Гданьске.
– Кто он?
– Студент.
– А в Париже как?
– Приехал.
– Так вот - сел на поезд?
– На паром. Он через Швецию. Там у него друзья. Он попросил, чтобы друзья пригласили. Друзья пригласили.
– И его выпустили? Из лагеря социализма? Ты там была, но ничего, как я вижу, не поняла. Возможно, ты даже полагаешь, что все это путешествие из одного мира в другой предпринято ради твоих красивых глаз.
Зная, что за мной признается только интеллект, я не ответила. Униженно молчала.
– Тебе скоро восемнадцать. Как можно быть такой наивной?
– Я не думаю, что он агент.
– Я не смогла удержаться от своей маленькой мести.
– Ему на все на это наплевать.
– Ах, наплевать? Такой аполитичный. Может, он с Франко той же веры?
Я удержалась и ответила, что он nadist*.
Но это тоже оказалось плохо.
* Нигилист (исп.)
– Все они там такие, - сказал он.
– Ни во что не верят. Лучший питательный
– Он не агент, говорю тебе. Обычный парень.
– То есть, ты даже возможность исключаешь? Тогда прекрасно. Иди. Но помни, что на карту своих низменных страстей ты поставила тридцать лет борьбы с фашистской диктатурой.
Збышек вернулся в Польшу. Он написал, что ушел от родителей и живет теперь в Кракове. В его келье жутко холодно. Просил прислать свитер. Я должна была просить деньги даже на метро. На свитер для него я не могла. В ситуации, когда мать десять лет ходила в одном и том же плаще, а отец был вынужден курить "голуаз" и вместо пива в кафе заказывать кофе. Я одолжила у Симон. В последнем своем письме Збышек благодарил, хотя, писал он, свитер оказался на несколько размеров больше.
Когда я вернулась из Москвы на первые каникулы, все мои личные бумаги были снесены в подвал, где их к тому же затопило зимой. Возможности опереться на документы нет, поэтому история первой любви остается еще более туманней, чем тогда, когда, изведав объем своей несвободы в так называемом "свободном мире", я подбирала в Латинском квартале свитер на предмет иллюзии, мечты, кошмара - но только не на реального человека, которому там, на Востоке, было холодно.
Инеc дышала жаром. Рот ее обветрился и вздулся, как апельсиновые дольки. Не найдя застежки, он разорвал в отчаянии, но было поздно - сосок ускользнул.
– Я так хотела, что не могу сейчас.
Через полчаса он пришел к выводу, что это ему не послышалось. Голова ее лежала у него на плече - там, где, как у каждого военнообязанного, у него имелась выемка для приклада. Утопив плечо, он переложил ее головой на подушку, она повернулась к стене. Уснула она в ботинках - с сине-бело-красными ярлычками в швах заношенной замши. Он расшнуровал и снял - благодарно ноги поджались. Он ее укрыл половиной вытертого шерстяного одеяла.
В прихожей все так же стояли ее вещи. Из сумки виднелась скомканная пижама и затрепанное по краям латиноамериканское издание Del sentimento tragico de la vida*.
* "О трагическом ощущении жизни" (исп.)
Альберт отскребал нож.
– Зачем она тебе?
– От раковины он не повернулся, но голос его сломался.
– Ты же не любишь Запад...
Пряча лицо, он пытался мокрыми руками зажечь спичку. По стакану с водой, который Александр поднес, ударил так, что от стены осколки брызнули. Схватил бутылку, добулькал из горлышка. Закурил.
– У нас был равный шанс.
– Да? У меня и в мыслях не было... Грязи.
– Всхлипнув, он ударил по столу.
– Прекрасная леди, я думал. Хотя знал уже, знал умом, что под юбкой все они... Прав был Лев Николаич, ох, был прав. Кроме п...ы, нет у них сердца.
– С кулачок.
Альберт побелел.
– Уйди. Убью...
– Сержант! Возьми себя в руки.
– Этим вот ножом. До трех считаю...
– За что?
– За все! Раз. За твой цинизм. Два... Сигареты можешь взять. Два с половиной...
– Кулак с ножом взбелел костяшками.
– Ну, я тебя прошу... Зачем нам, друг? При иностранке?
Ожидая удара в спину, Александр повернулся.
В спальне он тихо открыл шкаф, вынул туристический топорик, сел на линолеум и привалился к двери.