Дочь профессора
Шрифт:
— Да, — сказал доктор Глинкман. — По-моему, он хотел, чтобы вы знали.
— Почему?
— Потому что он вас уважает.
— Это… — Генри запнулся в нерешительности, — …делает мое положение еще более трудным.
— Безусловно.
— И мне хотелось спросить вас… ну, в общем, хотелось выяснить, как вы ко всему этому относитесь? — А вы? — спросил доктор Глинкмаы.
— Видите ли, — сказал Генри, — я считаю, что они не правы, но переубедить их не в состоянии. Я, в сущности, ни в чем не убежден сам. Чувствую, что они не правы, но в чем их заблуждение,
— Боюсь, — сказал доктор Глинкман, — что мы с вами в одинаковом положении.
— Я подумал, — сказал Генри, — что вам, быть может, скорее удастся убедить их.
— К несчастью, — сказал доктор Глинкман, — я бессилен это сделать. Однако я пытался — в отношении Дэнни.
— И какие вы приводили доводы? — спросил Генри. — Я вижу, что не могу разбить их построений… их диалектики, если принимаю — а это так — некоторые их предпосылки. Особенно те предпосылки, которые выдвигает священник Элан.
— Он имеет на них слишком большое влияние, — сказал доктор Глинкман. — А этот мексиканец — я его никак не могу раскусить.
— Да. — сказал Генри. — И я тоже. Но мне хотелось бы знать, что вы сказали Дэнни?
— Я снял мои очки, — сказал доктор Глинкман, — вот так. — Двумя руками он снял свои черные очки и повернулся лицом к Генри, давая гостю обозреть изуродованные глазные впадины и два мертвых искусственных глаза. «Смотри, Дэнни, — сказал я ему, — вот какой ценой заплатил я за идеализм молодости». Ведь я, — сказал доктор Глинкмаы, снова надевая очки, — сражался за Испанскую республику, и это стоило мне зрения. — Он усмехнулся и указал рукой на свои глаза. — Старая военная рана. При осаде Мадрида.
— Я этого не знал, — сказал Генри тихо. — И что ответил вам Дэнни?
— К несчастью, — сказал доктор Глинкман, — он мне не поверил. Я ведь, понимаете, всегда был героем в его глазах. Потерять зрение в Испании, сражаясь за правое дело, — это же высокий удел… И когда я начинаю предостерегать его, он отмахивается от меня как от чересчур беспокойного папаши.
— Мне кажется, у нас есть основания беспокоиться.
— Конечно. У них же нет ни малейшего шанса на успех, у этих ребятишек. Вся страна наводнена полицейскими, которые бредят заговорами, даже там, где их не существует. Они будут только счастливы обнаружить хоть один существующий… И они его обнаружат, потому что, даже если Лафлин будет убит — что дальше? Предположим, им удастся, как они рассчитывают, сколотить более многочисленную организацию. Ну так из пяти, вступивших в нее, четверо окажутся агентами ФБР.
Теперь речь доктора Глиыкмана лилась быстрее, в ней уже не слышалось горечи.
— Поверьте мне, все питаются взаимными фантазиями. Эти ребятишки верят в капиталистический заговор; полиция верит в коммунистический заговор. Но история делается не заговорами. Вы это знаете не хуже меня. Она делается пришедшими в движение огромными социальными и экономическими силами, которые выбрасывают на гребень волны личность — Робеспьера, или Ленина, или Фиделя Кастро, — но и эти личности сами истории не делают. У Че Гевары была интересная идея, и идеалистически настроенная молодежь находила в ней даже некоторое подобие логики, но идея была утопичной, и поэтому Гевара неизбежно должен был погибнуть. Однако Дэнни и его друзья не извлекли никакого урока из ошибок Гевары, и, следовательно, они повторят его ошибки и либо будут убиты, либо проведут свою молодость в тюрьме — тюрьме особого рода…
И доктор Глинкман снова выразительным жестом указал на свои глаза.
— Но что же вы посоветуете им делать? — спросил Генри. — Они устали изучать различные теории государственного устройства в то время, как их собственное государство рушится у них на глазах.
— Значит, они должны идти и организовывать народ и агитировать, а потом, если возникнет революционная ситуация, в чем я сомневаюсь, но, впрочем, все возможно, тогда они должны быть наготове.
— Да, — сказал Генри. — Да, я считаю, что вы правы.
— Они и тут могут поплатиться жизнью, — сказал доктор Глинкман, — но по крайней мере они уже будут старше и будут лучше все понимать и сумеют оценить и красоту, и природу, и живопись, и улыбки женщин…
25
Когда Генри вернулся вечером домой, ему показалось, что в доме никого нет. Он отнес портфель к себе в кабинет, но, проходя через холл в гостиную, увидел Луизу — она стояла на верхней площадке лестницы.
— Привет! — сказала она, улыбаясь, и стала спускаться вниз. — Как тебе нравится мое новое платье?
На ней было длинное, до щиколоток, белое платье с яркой вышивкой по подолу и на лифе.
— Прелестное платье, — сказал Генри. — Где ты его раздобыла?
— В Бостоне. Румынское, национальное. Мама купила себе в этом же роде. Но говорит, что никогда не отважится его надеть.
Генри рассмеялся и прошел в гостиную.
— Приготовить тебе выпить? — спросила Луиза.
Генри взглянул на нее.
— Только не рассматривай это как повинность, — сказал он.
— Нет, я всегда делаю это с охотой, — войдя следом за ним в гостиную, сказала Луиза и начала смешивать коктейль. — Как обычно? — спросила она.
— Как обычно, — сказал Генри, подошел к камину и, присев на корточки, принялся его растапливать.
— Ты не возражаешь, если я тоже выпью?
— Ни в коей мере. Прошу. — Генри выпрямился и смотрел, как огонь пожирает газету и как занимаются хворостинки. — А где мама?
Луиза с двумя бокалами коктейля подошла к нему.
— Она снова поехала в Бостон. Скоро вернется.
Генри взял бокал, отхлебнул немного.
— Превосходно, — сказал он.
Луиза тоже глотнула коктейля и сделала гримасу.
— Тебе не нравится? — спросил Генри.
— Что ты! Первый сорт! — Она улыбнулась. — Хоть мне и не положено самой хвалить.
— А мне казалось, что ты не пьешь.
— Топлю в вине свои печали.
— У тебя есть печали? — с улыбкой спросил Генри. — А я-то думал, что ты безоблачно счастлива.