Доктор велел мадеру пить...
Шрифт:
Отец родился в этом городе в конце прошлого - нет! уже позапрошлого - века в разгар зимы, что было совершенно невозможно вообразить в разгар лета, когда он привел нас к дому, где он появился на свет.
Здесь же через шесть лет родился папин брат Женя, тот самый, что сейчас в различных энциклопедиях и справочниках значится как Евгений Петрович Петров (Катаев), один из авторов романов "Двенадцати стульев" и "Золотого теленка", написанных им совместно с Ильей Арнольдовичем Ильфом (Файнзильбергом), так же рожденным
Как эта улица называется сейчас - не знаю, как она называлась в то время, когда мы там оказались с отцом - не помню, но в папином детстве она была Базарной - знойная и одновременно тенистая одесская улица с каменными двух-трех этажными домами, с ажурными балкончиками...
Мы с сестрой остались внизу, на тротуаре, а папа и мама, какие-то вдруг изменившиеся, может быть даже ставшие нам немного чужими, помолодевшие и взволнованные, скрылись в темном подъезде.
Через некоторое время за нами спустилась мама и повела по узкой лестнице на второй этаж к распахнутой двери "папиной" квартиры - тесноватой, бедно обставленной, но словно бы наполненной каким-то странным, печальным и волшебным воздухом папиного детства.
Ничего конкретнее сказать не могу...
Теперь-то я понимаю, что мы с сестрой присутствовали при историческом событии - посещении нашим отцом своего первого на этом свете жилища.
Понятно в каком смысле "историческое событие" - для истории нашей семьи.
У меня сложилось впечатление, что отец не бывал в этом доме с тех пор, как его семья переехала в другую квартиру, а потом и в третью.
И нашей маме он тоже не показывал ее. Хотя еще до войны "возил" маму в свой родной город. Не показывал вовсе не потому, что не хотел, а просто напросто такое посещение не складывалось.
Ведь это же не экскурсия в музей - выкроил время, купил билет и пошел. Это погружение в собственную жизнь, ту ее часть, которая уже безвозвратно прошла и осталась только лишь в душе.
И больше нигде.
И тогда душа не была готова к этому.
Впрочем, может быть, это мои домыслы.
Хотя, с другой стороны, вся эта книжка - мои сплошные домыслы...
Однажды поздней осенью, гуляя по Переделкину и разговаривая об Одессе, мы с отцом поспорили, в каком месте Пироговская улица врезается во Французский бульвар - перед Отрадой или за ней.
Уверен, одессит поднимет на смех любого, кто только лишь подумает поспорить на эту тему. Ведь топография родного города - это святое, и она прекрасно всем известна.
Всем да не всем!
Я сказал "поспорили", в действительности же никакого спора не было.
Выслушав мое утверждение, папа несколько секунд молчал, пытаясь понять, чем я руководствуюсь в своей уверенности, и сказал:
– Поехали, проверим.
– В Одессу?
– В Одессу.
– Когда?
– Сейчас.
И вот мы уже идем не по переделкинской улице, а по Одесской улице Пироговской в сторону Французского бульвара, который тогда, в шестидесятые (или семидесятые) советские годы назывался проспектом Дзержинского.
Само собой разумеется, еще не добравшись до конца, я уже прекрасно осознал свою чудовищную ошибку, заключающуюся не в том, что плохо разбирался в топографии города, а в том, что посмел вступить в спор со знающим человеком, вместо того, чтобы просто напросто усвоить правильное, а неправильное выкинуть из своей пустой головы.
Ах, как было бы здорово уметь поступать именно так!
Впрочем, честно говоря, никакого особого раскаяния я тогда не испытал. Так, легкая неловкость, да и то на какую-то секунду.
А вообще это было ощущение радости и праздника - шагать пасмурным осенним почти уже зимним деньком по безлюдной улице южного приморского города, поеживаясь от озноба, и слушая рассказы отца о том, как он по этой же улице плелся на уроки в свою Пятую гимназию.
Не всегда плелся.
Иногда с радостью и нетерпением бежал, почти летел.
Например, когда в "Одесском листке" первый раз в жизни было опубликовано его стихотворение.
Боюсь ошибиться, но кажется мой отец, гимназист Валя Катаев, газетную страницу со своим стихотворением прислонил к стеклянной двери класса, чтобы это произведение в коридоре мог прочитать любой желающий.
Вообще-то, гимназистам было запрещено печататься в газетах, но какое это имело значение!
Где же гимназия?
Она должна быть где-то здесь, рядом.
Да вот же она!
Мы вошли в полутемный просторный вестибюль, оттуда по мраморной лестнице поднялись на второй этаж и оказались в длинном широком коридоре: с одной стороны - окна, с другой - двери в классные комнаты.
На стенах, кажется, висели какие-то учебные плакаты, диаграммы.
Это красивое здание Одесской пятой гимназии давно уже занимает сельскохозяйственный техникум, и там уже ничего не осталось от гимназии, кроме, латаных - перелатанных спортивных матов и старинных снарядов в сумрачном гимнастическом зале.
Нам никто не встретился, словно бы это здание покинуто навсегда, и уже никогда никого здесь не будет, и некому задать вопрос, и не у кого получить ответ.
– Никого, - только и проговорил отец, когда мы вышли из гулкого вестибюля на безлюдную Пироговскую улицу и продолжили свой путь к Отраде.
Меня не оставляло какое-то очень странное, сильное чувство - то ли недоумения, то ли разочарования, и я долго не мог понять, в чем же дело. А дело заключалось в том, что мне, как "в терем тот высокий", не было ходу в тот навсегда исчезнувший мир, который для отца был вполне достижим и реален.