Доленго
Шрифт:
На узких улочках Вильно толпа растянулась чуть не на версту. Слышались громкие рыдания, крики, возгласы. Люди не хотели верить в реальность происходящего. Какой-то пожилой поляк уверял женщину в черном траурном платье, что казнь не состоится, что царь не отважится на расстрел служителя католической церкви, ибо это явится неслыханным вызовом Ватикану, папе, который считает Польшу одним из самых драгоценных камней в своей короне.
– Если казнь все же свершится, - говорил кто-то другой, - вся латинская Европа вторгнется в пределы России искать
Огромная Торговая площадь на окраине, окруженная поросшими травой холмами, тоже была заполнена народом.
– Пани, смотрите смело, казни не будет... Сейчас ему развяжут руки...
На это надеялись до последней минуты, до ружейного залпа, до того момента, пока Ишора упал, сраженный пулями.
На следующий день, как обычно, дежурный ординарец по штабу принес Муравьеву свежую корреспонденцию. Письма тут же распечатывал и зачитывал вслух главный правитель дел генерал-майор Лошкарев. На одном из них он запнулся.
– Что там?
– поинтересовался начальник края.
– Вашу голову, Михаил Николаевич, Жонд народовый оценил в двадцать пять тысяч рублей.
– Ничего.
– Муравьев усмехнулся.
– Немного погодя больше дадут...
Через два дня после казни Ишоры он приказал расстрелять еще одного ксендза - Земацкого. За Земацким был казнен молодой шляхтич Лясковский.
Только в начале июня Муравьев выбрал время, чтобы написать письма. Одно из них он отправил министру внутренних дел.
"По-видимому, начинают смиряться непокорные, - писал Муравьев. Несколько примеров смертных казней произвели желаемое действие. Я полагаю, что теперь можно будет на некоторое время приостановиться с исполнением подобных приговоров. Признаюсь, что крепко тяжело и грустно быть вынужденным утверждать смертные приговоры, как бы нарочно оставленные без разрешения в продолжение почти шести месяцев".
Сераковский был ранен в спину пулей навылет. Осмотревший его госпитальный врач сказал, что раздроблены ребра и нужна срочная операция, которую, однако, пришлось отложить из-за тяжелого состояния раненого.
Зыгмунта поместили на первом этаже в отдельной палате с окном на улицу. В минуты, когда к нему возвращалось сознание, он видел немощеную, поросшую травой дорогу и цветущий сад на той стороне. Это было на воле, здесь же стоял маленький белый столик, два тоже белых стула, а возле двери ходил часовой, получивший приказ никого не впускать к Сераковскому без письменного разрешения самого генерал-губернатора.
Хирург Ляхович сделал Сераковскому операцию - вынул остатки раздробленного пулей ребра.
– Никто от такой раны, голубчик, еще не умирал, - утешил он Зыгмунта.
– Доктор полагает, что мне предстоит умереть от чего-то другого? спросил Сераковский.
– Что вы, что вы, голубчик?
– Ляхович понял, что допустил бестактность.
Следователи пока не трогали Зыгмунта: запретили врачи, хотя их торопил член следственной комиссии Гогель. Он был чрезвычайно горд тем, что именно ему, правда в числе других, Муравьев поручил вести дело такого важного государственного преступника. Первый раз он пришел в госпиталь сразу же по приезде в Вильно и, несмотря на то что врач не рекомендовал беспокоить раненого, все же зашел в палату.
– Назначенный по вашему делу следователь поручик Гогель, отрекомендовался он.
– Но сегодня я пришел как частное лицо, просто чтобы узнать о вашем здоровье и по-дружески побеседовать с вами. Человек, которому грозит вскоре переселиться в иной мир, нуждается в участии, не так ли?
Назавтра после обхода в палате появился еще один посетитель. На нем был сшитый у лучшего портного мундир капитана Генерального штаба, начищенные до сияния аксельбанты и такие блестящие ботинки, что в них можно было смотреться, как в зеркало.
– Боже мой, князь Шаховской!
– пробормотал Зыгмунт.
На первых порах он обрадовался. С Шаховским он вместе учился в академии, знал его как ловеласа и любителя выпить, а подвыпив, поговорить о свободе и даже слегка пожурить сильных мира сего.
– Услышал о твоей беде и сразу же поехал тебя навестить, - сказал Шаховской, усаживаясь на стул.
– Ну как ты? Хотя не рассказывай, тебе ведь нельзя напрягаться, а я уже все узнал от дядюшки.
– От какого дядюшки?
– слабо удивился Зыгмунт.
– О святая простота, он не знает! Ведь твой покорный слуга - родной племянник генерал-губернатора Муравьева. А посему, - Шаховской поднес палец к губам, - могу тебе быть кое в чем полезным.
И он принялся распространяться о том, какой у него справедливый, хотя и строгий, родственник, что он, родственник, всего больше ценит в людях искренность и неизменно прощает тем, кто чистосердечно раскаивается в своих преступлениях.
Шаховской суетился, то и дело вскакивал со стула, мерял шагами палату, а сейчас остановился у окна.
– Смотри, как невысоко!
– сказал он.
– Даже совсем немощный человек может без труда выпрыгнуть отсюда... Может быть, ты воспользуешься? Шаховской дружески подмигнул Зыгмунту.
– Да, я мог бы бежать. Но ты представляешь, сколько невинных душ пострадает из-за того, что спасется один?
– Ты прав, Сераковский, - ответил Шаховской.
– Еще поймают, тогда совсем твое дело труба. А пока все идет не так плохо, старина. Дядюшка с нетерпением ждет твоего выздоровления. Между прочим, он относится к тебе с известным уважением. Гордись!
Вечером Сераковского перевели на второй этаж, а перед дверью поставили шесть солдат. Другая шестерка солдат дежурила на лестнице.
Теперь каждый день к нему приходил кто-либо "оттуда". Чаще всего это был все тот же Гогель, от одного вида которого Сераковскому делалось хуже. Он возненавидел его длинное, землистого цвета лицо, длинные руки с цепкими бескровными пальцами и особенно - холодные и жесткие глаза. Говорил Гогель тихо, вкрадчиво, но за этой вкрадчивостью слышалось изуверство.