Долгое дело
Шрифт:
— Я тут живу. — Комендант показал на серую пятнадцатиэтажную глыбу. — А вы кого-то выслеживаете?
— Да, уже выследил.
— Кого?
— Солнце.
— Это какое?
— Которое только что закатилось.
— Я тоже живу по современному стилю, — обиделся комендант.
— Александр Иванович, а вы когда-нибудь искали смысл жизни? — вырвался у Рябинина озорной вопрос.
— Это раньше искали, когда не было телевизоров.
Улыбка Рябинина спугнула коменданта — он кивнул и как-то ушёл бочком: чёрный человек в чёрном костюме с единственно
И опять поплыли дома и побежал под ботинками асфальт.
Рябинин умел говорить с людьми. Он понимал любого, даже того, кого не, принимал. Ему признавались в том, в чём не признавались и себе. Он умел, он знал, он понимал… Но это там, за столом, в следственном кабинете.
Тихая улица оказалась вся в пуху. Он бежал серыми комочками по асфальту и вспугнуто взлетал перед машинами. Он плыл в уличном воздушном потоке, цепляясь за углы и шероховатости. Крупный зонт пуха влетел в открытое окно и свободно вылетел, как шаровая молния.
Почему с посторонним, с чужим, с незнакомым говорить проще, чем с близким?
И промелькнуло, исчезая…
…Ударить чаще всего хочется любимого человека…
Промелькнула какая-то глупость, но всё-таки почему удавалось растрогать матёрых уркаганов, которые сморкались, тёрли кулачищами глаза и рассказывали про себя всё, не упуская ни интимных, ни воровских подробностей? Почему не получается разговора с любимой женщиной, у которой что-то случилось, или это у него случилось, или у них обоих случилось?..
Рябинин убыстрил шаг, словно куда-то опаздывал. Он уже не интересовался названиями улиц и не считал кварталы, занятый едкими и непроходящими мыслями. Он почти бежал, сжигаемый этими «почему» — от них бежал и с ними.
Восьмиэтажный блочный дом в тихом закоулке удивлял прохожих белой, чуть не мраморной доской с жёлтыми, чуть не золотыми буквами: «Дом высокой». Зачем писать, что дом высокий? Не такой уж он и высокий. И почему неграмотно: «высокой»?.. Редко кто догадывался, что буквы третьего слова «культуры» — осыпались с доски, как листья с осеннего дерева. «Дом высокой». Не сюда ли Рябинин бежал своими беспорядочными зигзагами?..
Он поднялся на третий этаж и позвонил в квартиру с дверью, исполосованной блестящими, похожими на фольгу, лентами. За ней сначала раскашлялись. Затем дверь приоткрылась, показав в проёме совок бородки, который мелко затрясся. Жилистые смуглые руки схватили Рябинина и втащили в переднюю. Запах книг, яичницы и свежего кофе знакомо щекотнул нос, а скулу щекотнула жёсткая бородка, что означало поцелуй.
— Следопытский нюх привёл тебя к ужину…
Гостинщиков втолкнул его в комнату своей холостяцкой квартирки и толкал до самого стола, где на чистейшей белой скатерти сиял ровно один прибор. Второй появился рядом мгновенно — расписанные золотом тарелки, серебряные нож и вилка, хрустальный фужер, салфетка… Рябинин знал, что утром Рэм Фёдорович съедает из холодильника кусок сыра и стоя выпивает стакан чая, в обед берёт на подносик столовские щи с котлетами, в поле ест всё и везде и только дома по вечерам ужинает на фарфоре и хрустале, под классическую музыку, иногда при свечах.
— Сезар Франк, — сказал геолог, протянул руку за полку и включил стереофонический проигрыватель.
Рябинин почти не знал Франка. Под тихую музыку он рассеянно отпил портвейн из старинной кубической рюмки, ковырнул вилкой загадочное блюдо яичница с давлеными абрикосами, посыпанная какой-то запашистой травкой, — и спросил:
— А чаю можно?
— Так, следствие в тупике…
Чай, как всегда, влился прямо в кровь.
— Приятно, что ты приходишь со своими бедами ко мне.
— Чего ж тут приятного? — вяло спросил Рябинин.
Рэм Фёдорович, одетый к ужину, провёл ладонью по тёмному, с далёкой игрой зари, галстуку и поправил воротник до блеска белой рубашки.
— Видишь ли, к человеку, к которому не хочется идти в горе, не стоит ходить и в радости.
Рябинин неожиданно и легко улыбнулся. Оказывается, не только чай умеет вливаться прямо в кровь; оказывается, человеческая мысль тоже умеет, а уж кровь доносит её до нашей души. Не за этим ли он сюда и пришёл?
Он коротко рассказал про бриллиант и смерть продавщицы.
— Да неужели ты к этому не привык? — удивился Гостинщиков.
— Разве можно привыкнуть к смерти?
— Привыкнуть можно ко всему.
— Нет, можно только притерпеться.
Рэм Фёдорович взял рюмку в тонкие сухие пальцы, сделал глоток и блаженно улыбнулся: хорошая музыка, красивая сервировка, марочный портвейн, рядом друг… Он сделал второй глоток и спросил ещё тем, полевым голосом, когда один из них был коллектором, а второй — начинающим геологом:
— Как я тебя звал-то?
— Романтиком.
— Как ты меня звал-то?
— Циником.
Гостинщиков довольно кивнул, заостряя бородку частым поглаживанием ладони:
— Э, умерла свидетельница… Ну и что? И ты умрёшь. Смерть естественна.
— Неужели естественна?
Рэм Фёдорович нацелил свою бородку-колышек прямо ему на грудь и смотрел прищуренно с высоты поднятой головы.
— Серёжа, с этой мыслью человек смиряется ещё в молодости.
Рябинин встал и прошёлся вдоль книжного стеллажа. Книги, книги… По геологии, геофизике, геохимии, геотектонике… По математике, кибернетике, бионике… Эти книги его не очень интересовали, ибо они были о том мире, который поддавался исчислению. Землю и звёзды, лучи и молекулы человечество подсчитает, взвесит вычислит. Душу бы не забыли…
— А старость естественна? — спросил Рябинин.
— Знаешь, Серёжа, э, что такое пыль? Это бывшие крепчайшие горные породы. А ты спрашиваешь о человеческом теле.
— А подлость, глупость и разная дрянь — естественны?
— Э, Серёжа, на своих кодексах ты поднаторел в софистике.
Рэм Фёдорович наслаждался: кроме сервировки, музыки и друга вырисовывался спор, которые он любил больше научной работы, а возможно, научную работу любил именно за споры.
— В чём же я софист?