Долговязый Джон Сильвер: Правдивая и захватывающая повесть о моём вольном житье-бытье как джентльмена удачи и врага человечества
Шрифт:
Да и здесь, на моей скале, безмолвие становится всё более гнетущим, если это только, не дай Бог, не наступающая глухота. Во всяком случае, уже нет прежнего шума и гама. Большинство чернокожих бросили меня на произвол судьбы, и это более чем справедливо. У меня даже нет больше сил волноваться, когда они, перед тем как покинуть меня, приходят и просят моего согласия или благословения. Описывать жизнь, подобную той, которую вёл я, — дело, требующее много сил. Да я, пожалуй, вгоню себя в гроб, чтобы мои безжизненные воспоминания обрели жизнь. В этом вопросе я, по-видимому, стал походить на вас,
На наши беседы в «Кабачке ангела» вы всегда приходили запыхавшись. Мы судили и рядили о том о сём, о политиках, на мнения которых вы обрушивали свой гнев так, будто мир стоит на краю гибели; о кредиторе, преследующем вас; об идеологическом противнике, которого вы должны принудить замолкнуть навсегда; о печатнике, которого вы хотели послать в ад, чтобы он там горел вечным огнём — ведь он, спасая свою шкуру, сообщил, что именно вы являетесь автором обличительного памфлета, вызвавшего столь злобную полемику: о критике, которого вы жаждали раздавить — то ли за то, что он обвинил вас в лицемерии, то ли за то, что, читая ваши произведения, превратно истолковал ваши слова. Всегда что-нибудь возмущало вас, и вы фурией бросались разоблачать человеческую тупость.
Однажды вы появились, когда я, уже сидя за столиком у окна в «Кабачке ангела», увидел галку, вцепившуюся в ухо одного из висящих на виселице, что меня чрезвычайно развеселило.
Вы грузно опустились за стол. Ваши покрасневшие глаза словно налились влагой, кожа была блёклая, почти прозрачная, будто вся кровь ушла из вашего тела, а правая рука судорожно сжимала невидимое перо. Я заказал две большие порции знатного рому из сахарного тростника, и вы выпили свою до дна, даже глазом не моргнув. Меня не удивило бы, если я услышал плеск жидкости, попавшей к вам в чрево, таким опустошённым вы выглядели.
— Дорогой друг, — сказали вы, когда ром влил в вас несколько капель жизни. — Ну и проклятая жизнь у писаки. Всю ночь напролёт я исписывал страницу за страницей. Я боролся с чумой, распутничал вместе с Молль Флендерс, я научил Полковника Джека воровать, но этого оказалось недостаточно; наконец, после четырёхсот написанных страниц, я как будто бы доказал пользу доброго христианского брака. Две книги в прошлом году. Почти четыре тысячи страниц и по нескольку статей в неделю. Вы думаете, найдутся желающие вести такую жизнь? Вы, по крайней мере, могли защитить руки перчатками. Но посмотрите на мою руку — она выглядит так, будто её судорога свела, пока я писал. Посмотрите, из меня выжаты все соки, я пуст, словно бочка, из которой выпит весь ром, — так, наверное, сказали бы вы.
— А зачем? — спросил я. — Вы же погубите себя, если будете так продолжать!
— Вот именно, — с усталой улыбкой отозвался Дефо. — Именно это я и делаю. Всю жизнь я сражался, отстаивая своим пером то одно то другое, или выступая против того или другого, используя всевозможные хитрости и уловки, дозволенные и недозволенные. Я был проводником правительственной политики; сначала потому, что искренно верил в неё, а потом уже без веры. Моё перо было инструментом, отточенным остро и тонко, но разве я сам держал его?
Вдруг он глухо рассмеялся.
— Знаете что, Лонг, — продолжали вы, — двадцать лет эта правая рука была не моей. Можете представить себе, правительство платило мне за то, чтобы я писал в газетёнку Миста, заклятого врага правительства. Мне платили из тайных касс, чтобы я смягчал критику правительства в его статьях. Моя жизнь, мистер Лонг, была сплошным притворством и ложью. Короче, она не принадлежала мне. Теперь я пишу о Крузо, Молль Флендерс, Сингльтоне и других, чтобы не быть самим собой. Или, может быть, впервые в жизни быть самим собой. Вы в состоянии понять это?
— Нет.
— Во всяком случае, это так. Например, когда я пишу, о Молль Флендерс, я живу полнокровной жизнью.
— Ваша новая жизнь должна быть чертовски утомительна, — заметил я, — судя по тому, как вы выглядите. А кто такая Молль Флендерс, разрешите мне задать вам вопрос?
— Шлюха, — сказали вы виноватым тоном.
Пришла моя очередь рассмеяться.
— Теперь я понимаю, почему вы выглядите так, что краше в гроб кладут. Неужели вы не могли выбрать для неё более лёгкий род занятий и положение, хотя я ничего плохого не вижу в этом слове, но у вас ведь был выбор. Например, зажиточный дворянин с имением и счастливым христианским браком, о котором вы упоминали.
Ах нет, конечно, вы не могли. Вы хотели писать только о проклятых и о грешниках, и вам пришлось отвечать за содеянное. В любом случае, я никогда не завидовал жизни, которую ведёте вы. Я ведь спрашивал вас, довольны ли вы жизнью.
— По правде говоря, — ответили вы и развели руками, — у меня нет времени подумать об этом.
Но один раз — последний раз, когда мы встречались, — вы вбежали стремительно, и в ваших глазах в тот единственный раз светилось предвкушение и удовлетворение.
— Сегодня, — крикнули вы, едва появившись в дверях, — вы наконец увидите!
— Что?
— Казнь, конечно. Сегодня повесят трёх разбойников из шайки Тейлора.
— Я вижу, сэр, вас это радует, — сказал я.
— Больше того, друг мой. Я просто вне себя от радости и за вас и за себя. Вы же хотели посмотреть, разве нет?
— Я никогда не говорил этого. Это ваши слова.
Это действительно были его слова, но продувная бестия Дефо всё же правильно всё вычислил. Однако радоваться подобно ему я не мог. Речь, между прочим, шла о людях Тейлора, моряках, которых я знал, как облупленных, ибо в течение полугода, если не больше, я был у них квартирмейстером. Но сей факт был неведом даже Дефо. Вообще мало кому было известно, что я плавал с Тейлором.
— Не всё ли равно, друг мой, — сказал Дефо, — смертная казнь через повешение поучительна и достойна внимания, вы должны со мной согласиться, и я думаю, тут мы единодушны. Не поймите меня превратно, я радуюсь не тому, что эти бедняги должны умереть. Я не таков, правда? Но смерть — это всё же в какой-то степени наивысшая точка жизни, приходит ли она раньше срока или в свой черёд, если таковой вообще бывает. А этот наивысший миг не измеряется счастьем, он — точка, когда вся жизнь человека ярко высвечивается и становится видна, как на ладони. Именно в это мгновение человеку неотвратимо приходится решать, стоила ли его жизнь того, чтобы её прожить. Вы со мной согласны? Разве смерть не является мерилом жизни?