Дом Альмы
Шрифт:
Последним будет роман этичный. Каждый из его героев положит множество стараний, чтобы оправдать это определение: подобно Питеру, они будут готовы отказаться от своей избранности, все раньше и все быстрее станут покидать страницы романа, а в конце концов вообще перестанут на них появляться. Таким образом исчезновение жанра послужит свидетельством наступления эпохи взаимного Уважения также и в реальной жизни.
69.
– Так сложилась моя судьба – покинул Польшу двадцатилетним. Уехал с одним другом в США. Там нам не повезло. Тогда решили вернуться в Европу, в Швецию. Здесь и остались.
– Двадцатилетним? Ты авантюрист, Зигмунд…
Снова обеденное время. Зигмунд продолжал рассказ о себе, его собеседником
– Ошибаешься, никакой я не авантюрист. Я от рождения практичен. С детства развит вкус к деньгам. Мы с мамой жили в оккупированной немцами Варшаве, мне тогда было восемь лет. Я мало что соображал и чувствовал себя преотлично. Выходило всего две газеты, я продавал их каждое утро. А поскольку терпеть не мог возвращать мелкую сдачу, то за каких-нибудь два часа превращался в богача. Разделаюсь с газетами – и в кондитерскую. Туда пускали только немецких офицеров, но я для своих лет был мелковат, больше шести мне не давали и смотрели на меня сквозь пальцы. Сажусь, бывало, за столик, заказываю мороженое, а съем – требую еще порцию. И без всякого стеснения или страха. Как-то проходила мимо этой кондитерской мама» и с ужасом увидела меня среди сотни немецких офицеров: уплетаю себе мороженое, а у самого ноги до полу не достают.
Сейчас Зигмунда мелковатым не назовешь: метр восемьдесят пять. Белокурый и голубоглазый, как большинство шведов, он все-таки неуловимо от них отличается: видимо, иным выражением лица.» Совершенно другая раса, моя раса, – думал Петер. – Из всех, кто здесь есть, мы лучше всего понимаем друг друга с Питером; а Зигмунд мне всех ближе».
(Магия крови и истории… Совершенно невосприимчивый человек, Зигмунд продолжал всех занимать собственной персоной, вовсе не смущаясь тем, что ни одного вопроса никто ему до сих пор не задал; ему и в голову не приходило, что замечания типа «Ты авантюрист, Зигмунд
– просто учтивая имитация разговора. Но Петер, которого совсем не тронула нескончаемая громогласная похвальба Уно, раздражался от каждого слова поляка. Все неприятные черты, которыми в избытке обладал Зигмунд – нетерпимость к чужим привычкам, выказываемая по-родственному, без стеснения, несдержанность и вспыльчивость – Петер отмечал теперь и в себе. Может, они вообще характерны для славянства? «Мы вспыльчивы, но сердечны». Зигмунд и впрямь ему близок, раз сумел одним своим присутствием пробудить в его душе только что укрощенных бесов. Теперь Петер понимал, что те не были изгнаны, а лишь дремали. Значит, он пока ничего не добился: труднее всего быть терпимым к собственной семье, к матери и брату, к тем, кто тебе ближе всех. Ему еще предстояло пройти весь путь с самого начала.)
Похоже, жизнь решила спорить с Зигмундом не впрямую, а через своих посланцев; один из них был глухонемой коротышка, второй появился сейчас. Это был необыкновенно худой человек. Петер видел, как Рене знакомит его с Альмой, как Альма выходит, потом потерял его из виду. Но поднявшись из-за стола, вдруг столкнулся с ним нос к носу. Тот так и не сел, а все обводил и обводил взглядом помещение: людей, мебель – явно интересуясь каждой подробностью. Петер инстинктивно пожал протянутую руку, Рене представила:
– Мой друг по христианской секте… Он-то и уговорил меня наняться в «Брандал»: считал, что мне это будет полезно, да и помочь в добром деле смогу…
Подошла Пиа. С улыбкой – весь внимание – мужчина тихо заговорил с ней. Сразу стало ясно: только так и следует вести себя с Пиа. Все, однако, на этом и кончилось. В столовую ворвались Альма и четверо дипломанток из Копенгагена, оба помещения огласились звуками развеселого марша. Альма пустилась в буйный пляс, превзойдя темпераментом и девушек, и столпившихся вокруг пациентов. Холл содрогался от топота и восклицаний, а друг Рене словно растаял, растворился в воздухе. Покинув группу танцующих, Альма подбежала к Петеру, схватила за руку, заставила бросить костыль; он принялся отбивать такт, а девушки
– Одна из масок Альмы, – произнес датчанин. – Сперва она вела себя, как великий целитель, девушки над ней посмеивались. Тогда она сменила линию – стала дружелюбной и деловой. Рассказала им несколько случаев из своей практики, поведала о методах лечения ревматизма, астмы и мигрени. Так и сыпала шутками и анекдотами, Держалась на равных. К молодежи нет лучшего подхода, сейчас она пожинает полный успех.
В танце Альма по очереди приближалась к каждой из девушек, с заговорщицким видом что-то им шептала. Торил оказалась неподалеку от него, Петер расслышал слова «Седертелле» и «кафе». Старая женщина комично прижала палец к губам…
(Ее артистизм питало несломимое жизнелюбие, но было в нем и что-то наигранное. У него на глазах она давала волю своему желанию очаровывать, будить восхищение, ни перед чем в его осуществлении не останавливаясь. Ради vcpexa она была готова на все, даже играть роль непослушного ребенка. Собиралась свозить практиканток в город, чтобы вкусить от запретного плода – кофе, пирожные… Смеху не будет конца, их симпатия к человеку, вместе с ними тайком нарушающему правила, вырастет безмерно. И никому даже в голову не придет, что Альма – ребенок без опекуна, что прятаться ей не от кого, что она просто разыгрывает примитивную, но вечную сцену школярского курения в уборной. «Такая старая, а надо же… Нет, она просто прелесть!» Все верно. Однако… «Наркотики, табак, алкоголь…» Ради успеха поступилась бы любым своим запретом: от самого невинного до самого опасного.)
Бедная Пиа…
Петер перестал отбивать такт. Уставившись себе под ноги, он безотчетно вспомнил, как Пиа лежала на этом самом месте перед роялем и показывала элементарные упражнения по системе йогов; расположившись на полу в кружок, больные сосредоточенно повторяли. Пиа встретила его взгляд и покраснела, а потом – ища, быть может, повод закрыть глаза – перешла к методам релаксации. Пациенты лежали неподвижно, подчиняясь ее звонкому голосу: расслабьте кисти рук, расслабьте плечо… Ее стройная фигура на полу…
Кто-то подхватил его под руку. Это Торил. Юная норвежка, говорившая по-французски. Он инстинктивно к ней прижался, не отрывая глаз от места, где только что ему пригрезилась Пиа.
70.
На большой террасе расположились только Петер, практикантки и Питер; его друг добровольно взял на себя роль переводчика, поскольку французский Торил оказался довольно посредственным. Девушки расспрашивали Петера об истории его болезни, о результатах лечения в «Брандале». Блестя глазами, строчили в блокнотах. Они без устали твердили, что откроют дома для лечения картофельной водой (датчанка в Копенгагене, три норвежки – в Осло). Альма и в самом деле их покорила. «Она не возьмет с нас денег за эти несколько дней! Стоило ей узнать, что семьи у нас не бог весть какие зажиточные, и вот…» Они перебивали друг друга: уезжаем завтра утром, рано-рано, Альма обещала отвезти нас на станцию на своей машине. Интересно, в «Брандале» картофельная вода всегда была чем-то второстепенным. Сейчас они мечтали не столько лечить, как Альма, сколько жить, как она: с распростертыми объятьями встречать бедных девушек и бедных больных, позволять себе всяческие жесты щедрости и быть счастливыми. Деньги, деньги, деньги… Ничто не казалось им таким привлекательным, как возможность не брать с людей денег. От этого свободнее дышалось. Вот уж счастье, так счастье: попасть в такое место, где не думают постоянно только о том, как разбогатеть. Кабинеты физиотерапии – штука доходная, однако лечить в них кого-то бесплатно – вещь немыслимая. Такой альтруизм общество осудило бы: это же подрыв основ! И тогда им не избежать клейма ненормальных. Однако дом вроде «Брандала» – нечто совсем иное. Когда кто-то спятит настолько, что и лечить принимается не по-людски, общество просто исключает его из круга своих интересов: с ненормального взятки гладки. Он в наши дела не лезет и мы его не касаемся, вот тогда-то…