Дом для внука
Шрифт:
После песен стали пить вино, окончательно запьянели, и компания сама собой разделилась на группы: женщины заговорили о своем и отделились, приманив к себе Глашу; Межов с Кимом вспоминали Москву; рядом с Щербининым оказались Чернов и дядя Вася со своими воспоминаниями.
Говорили, кажется, все, говорили разное, каждый свое, но при этом никто никому не мешал высказываться и слушали друг друга внимательно, никакой бестолковщины, хотя со стороны эти разговоры показались бы именно бестолковыми, базарно-шумными, не сразу разберешься, кто о чем.
—
— Распашонки лучше из фланели — мягкая и тепло.
— Пустышками запасись. В аптеках они то есть, то нет. И пузырьки аптечные возьми: на них деления, не перекормишь.
— А бои за Уфу летом девятнадцатого!
— Я не был там.
— Ты не был, а мы с Черновым были.
— А переправа через Белую, Андрей Григорьич? Помнишь?
— Разве забудешь! И переправа, и атака на рассвете, и Фрунзе потом...
Щербинин увидел теплую июньскую ночь на берегу реки, буксирный пароходишко, отбитый накануне у белых, — две сотни красноармейцев влезли друг на дружку, и он чуть не потонул, — плоты, лодки, на которых переправляли пулеметы и не умеющих плавать, конные части. Конники переправлялись вплавь, за лошадиные хвосты держались. И на рассвете, мокрые, — в атаку. Сразу не вышло, захлебнулась атака — боеприпасов мало, пушки отстали, белые хлещут из пулеметов, головы не поднять.
— А Фрунзе-то как приполз, а? — Чернов покачал головой. — Солнце уже взошло, а он в пыли весь, коленки и локти грязные. Нет, тебя не было тогда, ты потом его увидал, днем уж, а это утром, когда ты меня для связи посылал.
— Да, да, вспоминаю, — расслабленно кивал Щербинин. — Мы на фланге стояли, ждали команды, а пехота уж залегла.
— Под пулями прямо полз. В окопчик к нам свалился — плевый окопчик, мелкий, голову спрячешь, задница наружу, — пот с него ручьями, спина мокрая, а сразу за бинокль. Одно слово — Фрунзе!
Щербинин увидел его потом, после боя, знаменитого Фрунзе, и, по молодости лет, удивился, какой он буднично-простой, спокойный, деловито-собранный.
— А Тухачевской-то, Тухачевской! Мальчишка ведь, а командарм, генерал!
— Может, на брудершафт выпьем? — сказал Ким. — Надоело выкать, величать вас по отчеству.
— Давай, — сказал Межов. — Старики вон мемуарами занялись, есть что вспомнить. Нам бы такую молодость, такое прошлое!
— Слишком уж они за него держатся, за свое прошлое. Ну, давай!
— Давай, Ким.
Женщины, спев «Катюшу», предложили отвальную, «посошок» — время приближалось к полночи,--все выпили, шумно пожелали юбиляру жить еще столько, да полстолько, да четверть столько и двинулись в прихожую собираться. За столом остались Межов с Кимом да Чернов, который доедал забытые с разговорами котлеты.
— Сережа, нам пора. — Елена Павловна, уже одетая, положила руку на плечо сыну. — Тебе завтра рано вставать, идем.
— Жаль, у нас тут интересный разговор начался. — Межов нехотя встал. — Что
— Нет, я не хочу в другой, — капризно сказал Ким, не принимая протянутой руки, — я хочу сейчас, оставайся, садись.
— Нельзя, завтра на работу.
— Плюнь, никуда твой совхоз не денется.
— Нельзя. До свидания. — Межов в прихожей оделся, пожал руку Щербинину, попрощался с Глашей: — Спасибо, очень хороший бь1л у вас стол. И котлеты вкусные, и холодец, и салат, и капуста — не знаю, что лучше, спасибо. Сыт и пьян, сейчас с мамой петь всю дорогу будем.
Дядя Вася лез целоваться к Щербинину, Юрьевна его оттаскивала,
Наконец они вышли, и с улицы тотчас донесся звонкий голос дяди Васи:
Живет моя отрада в высоком терему, 3 А в тот высокий терем нет хода никому.
Ким пересел к Чернову, обнял его, потянулся другой рукой к бутылке:
— Давай выпьем, дед, за меня. За всех пили, а за нас, молодых, не пили. Выпьем! Сиди, сиди, не пущу я тебя!
— Ты пьяный уж, хватит, — сказал Чернов, пробуя освободиться от него.
— Не хочешь за молодых? Думаешь, мы хуже были. Мы святыми были, непорочными, дед.
— Пьяный ты, — сказал Чернов грустно.
— Не в этом дело, старик. Дело в том, что я верил во все, я мечтал, как жаворонок, воспевать наступление каждого дня, каждый восход солнца, я был самым счастливым и самым глупым человеком на земле!
Подошел Щербинин, сел рядом с Черновым, спросил с усмешкой:
— А теперь ты самый несчастный и самый умный? Какая трагедия!
— Да, трагедия.
— Мы повинны в том, что не принесли тебе коммунизм на блюдечке, — сказал Щербинин. — Прости нас, пожалуйста, сынок!
— Пьяный он, — сказал опять Чернов, чувствуя себя неловко и не зная, как уйти от назревавшей ссоры отца с сыном.
— Не на блюдечке, — сказал Ким, помотав головой, — но и не с кровью. А революция — это кровь, кровь, кровь!
— Кровь, — сказал Щербинин. — Революция — это насилие над угнетателями во имя угнетенных, если уж ты не знаешь этой азбуки. Эту кровь проливали мы с Черновым, мы. И своей немало оставили. Когда сшибаются два класса, два лагеря, все промежуточное будет втянуто в этот водоворот, в тот или другой лагерь, а не втянуто, так погублено враждебным народу лагерем. Мы бились за идею.
— Да разве идея выше человека, человечества? Идеи живут до тех пор, пока живы люди. Нет человека — нет идеи!
— Не так. Ты передергиваешь, как мелкий жулик.
Чернов поднялся и стал помогать безмолвной Глаше убирать посуду со стола, носить ее в кухню. Глаша была грустной и тихо сказала Чернову, когда он пришел в кухню с горкой тарелок, что всегда они так: встретятся отец с сыном и никогда спокойно не разойдутся, всегда спорят. Она уж привыкла, но сегодня оба выпили, как бы Андрей Григорьевичу плохо не было. Всегда он расстраивается, любит он Кима, а уступить ему никак не может, не умеет.