Дом для внука
Шрифт:
— Я считал тебя умным, Ким, — устало сказал Щербинин, — а ты не понимаешь самых простых вещей. Как же ты смеешь говорить об идее, о том, что она нежизненна, если льется такая кровь! Ты просто слепец! В этих муках и крови новый мир рождался, целый мир!
— Мне не нужен мир, если столько крови!
— А жизнь тебе нужна? Да, тебе самому, тебе?!
— При чем тут я, речь о другом.
Чернов не выдержал, поставил на край стола блюдо с недоеденным салатом, заступился за Щербинина:
— Какой же ты, сынок, канительный! Про мученья говоришь, про кровь, -а ведь когда
— Я не виноват, что я родился.
— А мир виноват? — рассердился Щербинин. — Октябрьский переворот был почти бескровным, гражданскую нам навязали, и не только свои — вся мировая свора кинулась на этого младенца, на нас. Ты же знаешь все прекрасно, чего ты хочешь?!
— Человечности и свободы.
— Мудрец! Да весь мир хочет человечности и свободы, и никто не имеет. Мы первые взяли ее, человечность и свободу. Вот руки дрожат от ее тяжести, задубевшие от напряжения руки. Мы держим ее, человечность и свободу, мы, коммунисты. Мы прошли все испытания, чтобы удержать ее и остаться коммунистами. *А ты как думал? Революция совершилась — и получай земной рай, сытый, свободный, человечный?
— Не думаю, какой там рай. Я знаю, что вы сделали потом. И как делали.
— Жестоко? — Щербинин посмотрел на сына с жалостью. Ким сидел за столом, опустив растрепанную голову, глядел в стакан с вином и задумчиво поворачивал его. Хотелось погладить, прижать к груди косматую беспокойную его голову. Или ударить, чтобы он заплакал, чтобы почувствовал боль и хоть на минуту понял, сколько и какой боли пришлось вытерпеть ему, отцу, и всем отцам.
— Жестоко — не то слово. Вы острием шли, штыком. Как-то неестественно все, отец.
Чернов собирался в прихожей, услышал эти слова и удивился нечаянной мысли. Подошел к Щербинину попрощаться, сказал виновато:
— Опять я встреваю, мешаю вам, простите старика, а только неправильно это насчет естественности.
— Говори, говори, Кирилыч, — разрешил Щербинин, закуривая.
Ким поднял голову, посмотрел на Чернова осоловевшими глазами:
— Ты не ушел, дед? Тебе чего?
— Я уйду, счас уйду, я про траву хотел сказать, сынок. Ты говоришь, неестественно, а я траву весеннюю вспомнил. Первую траву. Всходит уж она, поднимается на красной стороне, на припеке. Ты видел, как она всходит? Иголками, сынок, шильями, острием идет.
— Слышишь? — воскликнул Щербинин, загораясь. — Правильно, Кирилыч, молодец, спасибо! Именно так: иглами, ножами, шильями, стрелами, штыком идет первая трава. Она не может иначе. Ей надо пробить прошлогоднее старье, разворошить его, стать под солнцем, и только тогда, когда она отвоюет свое место, когда окрепнет, — только тогда она станет разворачивать листья, выгонит новые побеги, наберет цветы и приобретет тот вид, цвет и аромат, которые уготованы ей природой и которыми ты будешь восторгаться. Так, Кирилыч?
Но Чернова уже не было рядом. Сказав свое и видя, что им не до него, он кивнул на прощанье Глаше, вытиравшей тряпкой стол, и тихонько ушел.
— И с
— Ясно, отец, ясно. Только твои биологические параллели...
Глаша принесла горячего крепкого чая, но они уже схватились снова и не обращали внимания ни на чай, ни на Глашу.
IV
Ким ушел только в два часа ночи. Глаша думала, что он останется ночевать, и постелила ему на диване в общей комнате, но он отказался, и Щербинин его не удерживал. Пусть выметается, сказал, а то и поспать не даст, негодник.
Глаше было больно видеть осунувшееся желтое лицо мужа, она принесла ему успокоительные таблетки, чтобы скорее уснул, ведь завтра на службу, отдохнуть не успеет но Щербинин таблетки пить не стал, выпил еще полстакана красного вина и ушел на кухню курить.
Глаша разобрала постель, сняла праздничную одежду и легла, а он долго еще сидел в кухне, кашлял, звенел посудой — наверно, пил воду или чай. Потом пришел, выключил свет, стал раздеваться.
— Выпил бы таблетки-то, Андрюша, — сказала она. — Вреда не будет, а польза обязательно.
— Спи, Глаша, не беспокойся, — сказал он мягко.
— Как же не беспокоиться, когда ты больной совсем.
— Ничего, спи. Не больной я, устал немного, накурился.
— Поменьше бы курил, желтый весь. — Ладно, спи.
Щербинин еще продолжал спор с сыном, жалел его и не уступал ему, не мог уступить. Если бы они все время были вместе, может быть, не было бы такого резкого расхождения, наверняка не было бы. Или это пресловутая проблема отцов и детей?
Щербинин лег, укрылся одеялом до подбородка, Глаша уткнулась лицом ему под мышку и успокоено засопела, уснула.
Проблема, конечно, существует, но объясняется она не различием целей. Просто отцы знали царя, помещика, попа, знали настоящее рабство, изнурительную работу, лаптежную бедность, жестокость жизни, а для сыновей все это — история, они родились и росли в других условиях, и каждое новое поколение начинает жить в других условиях и в другой обстановке, мера жизненных оценок различна, отсчет идет не от царя к колхозу, а уже от колхоза к коммунистическому обществу, само представление о жизненном идеале иное, шире, объемнее, глубже.