Дом-фантом в приданое
Шрифт:
— А ты с ней амуры крутишь, что ли? Так я тебе зачем? У тебя денег куры не клюют, сними ей клипок, ролик-кролик в ротацию, и пару хитов купи, делов-то!
— Федя, заткнись, — велел Добровольский, как давеча Люсинде. — Прослушай ее, или что ты еще делаешь, и позвони мне. Только я тебя предупредил — ты за нее отвечаешь. Посадишь в машину и привезешь домой. Договорились?
— Договорились. Отвечаю. Домой, — пролаял Федя. — А как насчет амуров?
— Я не кручу, — объяснил Добровольский. — Я хочу, чтобы ты ее послушал. Она подруга моей… девушки.
— Ах, у тебя девушка-а! Девушка,
— Вот именно, — сказал Добровольский. — Люся, вы его не бойтесь. У него такой имидж, хама и недоумка!
— Так я и есть хам и недоумок, — согласился Федя. — Кофе мне быстро, всех уволю к свиньям собачьим! Дерьмо! Как ее зовут, я прослушал? Тоже Федя?
— Люся, — поблеяла Люсинда, — Люся Окорокова я.
— Прелестно, — оценил Федя, — мне везет! Что ни звездища, то Люся Окорокова, как на подбор! Так, пошли. Только быстро! У меня через час встреча в городе, я должен тебя послушать и отвезти, а то твой принципал сдаст меня в Интерпол.
— В каком… городе? — совсем уж струхнула Люсинда. — Кто… принципиальный?
— Наш город называется Москва, образованная ты наша! Ну, а про принципала тебе все равно не понять. Ну, быстро, быстро!
И все случилось.
Это не похоже было на триумф, и на Галину Вишневскую не похоже, и на сбывшиеся надежды тоже. Это было ни на что не похоже.
Ее поволокли по коридору, как жертвенную овцу, невесть куда, и она все оглядывалась на Добровольского, как ребенок, которого первый раз сдают в детский сад, и ему так страшно, так непонятно, и неизвестно, заберут ли домой!..
В тесной комнате, заставленной аппаратурой, с глухими и мягкими стенами, разделенной пополам стеклянной перегородкой, ей дали в руки гитару, поставили перед громадным микрофоном, и ушли. За перегородкой оказалось много людей, и все они что-то говорили, жестикулировали и смеялись, а сюда не долетало ни звука. Она стояла одна, опустив плечи, с гитарой наперевес и точно знала, что ни за что не сможет петь, когда они там смеются над ней! Она никогда не пела перед чужими, да еще перед такими, и больше всего на свете в этот момент ей хотелось домой, в Ростов, где тепло и все понятно, где по набережной гуляют парочки — девушки в сарафанах и юноши в белых брюках! Где стоит у причала белый пароходик, а из динамиков несется: «Дарагие раставчане и раставчаначки, а также гости нашего прекраснага города! Наш теплаход вот-вот а-атпраится са втарого причала в рамантическую прагулку по реке Дон!» Она бы все отдала, чтобы прямо сейчас оказаться в этом прекрасном месте, и тут в наушниках грянул голос Феди:
— Ну, чего стоим, кого ждем? Давай заводи шарманку!
Отступать нельзя, сказала себе Люсинда Окорокова. Никак нельзя. Гори оно все огнем!
Дарагие раставчане и раставчаначки!
Она взяла первый аккорд, странно отдавшийся в наушниках, которые непривычно давили уши, сбилась от объемности и громкости звука, и начала сначала. За стеклом засуетились, парень в водолазных очках вместо обычных передвинул какие-то рычаги и ручки на пульте, — такие показывали в программе «Время» в репортажах из Центра управлении полетами, — и другой голос, потише, сказал у нее в ушах:
— Пой в микрофон,
— Чего? — спросила Люсинда, не слыша себя.
— Стой прямо, чего, чего!..
— Давай, — подвинув в наушниках второй голос, опять закричал Федя, — ну что ты время ведешь, а?…
И она опять взяла аккорд, опять сбилась. И начала сначала.
Она приготовила три песни — одну про лес и папу, которая так понравилась Добровольскому и Липе, и еще две, попроще, если придется бисировать.
Про лес она спела очень плохо, она и сама знала, что плохо — от волнения. Но когда закончила, за стеклом все как-то странно и серьезно смотрели на Федора, она увидела и поняла, что все кончено.
— Я еще могу, — сказала она несчастным голосом. — Я приготовила!
— Да нет, не надо, — задумчиво ответили в наушниках. — Вылезай, только не свали там ничего. Или нет, стой, стой! Лана, забери ее оттуда!..
Она вышла из-за стекла совершенно раздавленная.
Ну, вот и все. Можно домой, на теплоход. И, главное, как быстро, долго не мучили!
— А ты… давно в Москве живешь? — выбираясь из-за пульта, спросил Федя и поправил на голове бандану. — Ланка, быстро сгоняй за моей курткой, я поехал! И где, черт возьми, Расторгуев?! Давно живешь, спрашиваю, Окорокова?
— Пять с половиной лет.
— А чего с дикцией беда такая? Ты где работаешь, в котельной, что ли?
— Не, я на рынке, — сказала Люсинда и шмыгнула носом. Гитару она прижимала к себе — единственное и последнее, что у нее осталось. Только больше в ней не было надежды. Гитара даже позвякивала безнадежно, пусто.
Они шли по коридору, впереди продюсер, который теперь вдруг начал почесываться и все время чесал башку под банданой, за ним, едва поспевая, Люсинда с пустотелой гитарой, а за ней все остальные, гуртом, как овцы. В пути некоторые отставали от стада, а другие, наоборот, прибивались. Продюсер разговаривал сразу со всеми, и оттого Люсинде казалось, что ее он не слышит.
Впрочем, теперь она ему совсем неинтересна — «прослушивание» провалилось с треском!
Федор поймал за рукав какого-то очень делового юношу в джинсах, которые едва держались на его заду, и в короткой маечке, открывавшей пупочек, окруженный несколькими бриллиантами. Юноша, увидев крестный ход, возглавляемый продюсером Корсаковым, сразу очень засуетился:
— Васек, брателло, ты чего вчера в ГЦКЗ устроил?
— Федь, да ничего я не устроил, я так просто…
— А если так просто, то вали в народное хозяйство, а у меня ты больше не работаешь, ясно? Лана, где моя куртка?! Окорокова, а ты шевели, шевели копытами, мне Пашка приказал тебя еще везти! Где твой макинтош, в приемной, что ли?
— Какой… макинтош?
— Эппл, — совсем уже непонятно заорал великий продюсер, — куртка твоя где, или в чем ты была?! Где бросила, Окорокова?
— Федя, здесь, я несу. Вот твоя, а вот… этой. Возьмите, девушка! Ты мне должен смету подписать на Стерлитамак. Федя? Федя!
— Приеду, подпишу, не суй, я чего не читал, не подписую, поняла?!
— Поняла, не подписуешь!
Люсинда сопела, надевала куртку. На глаза у нее опять наворачивались слезы, только на этот раз слезы поражения.