Дом канарейки
Шрифт:
Чаще всего Наташа старалась не делать ничего, что разбередит червоточину: она не возражала старшим, уступала бабушкам, теткам, младшим братьям и сестрам, ничего не требовала, прилежно делала уроки, получала только хорошие оценки. Но везде соломинки не подстелешь – иногда Наташа, задумавшись, зачитавшись или заигравшись, забывала, например, прибраться дома, плохо пропалывала грядки, пропускала спелые ягоды на кустах, и тогда, слушая мамины причитания, она ощущала, как противно ерзает, пищит, набирает силу червоточина.
Она научилась не обращать на нее
– Где твой отец? – крикнула мама из кухни, будто это Наташа выбирала себе папу, а не она – мужа. – Опять уперся пешком, что за мода такая? Гости придут через два часа, а он до магазина гулять решил! Ну, что за мода? Машину, что ли, взять нельзя?
Наташа набрала папу, но тот сбросил. Хлопнула входная дверь. Наташа оставила швабру посреди комнаты и пошла встречать отца, знала, что у того наверняка набиты все руки – скоро заорет. Приняла у него пакеты с молоком, уже норовившие выпасть из сгиба локтя, унесла на кухню. Папа – в одной руке набитый пакет, во второй огромный ананас – прошел следом. Мама тут же набросилась на него. Тот рявкнул в ответ.
Наташа поспешила вернуться к швабре, надела наушники, чтобы не слышать, но музыка не заглушала криков и оскорблений.
Это она виновата, Наташа знала это. Сколько раз мама говорила, что до ее рождения они с папой вообще не ссорились. В дом вместе с Наташей пришли ссоры и скандалы, и взаимные оскорбления, и поэтому она чувствовала себя разрушительницей их счастья. И поэтому решила, что у нее никогда не будет ребенка. Слишком высока цена – нормальные отношения с мужем.
Скорее бы уехать в Челябинск или в Екатеринбург: перестать быть помехой, причиной ссор, не слышать больше нравоучений, жить, наконец, своим умом.
Она поступит в вуз, получит стипендию, устроится на работу. Она вытащит себя из этого города за волосы, как барон Мюнхгаузен из болота. Она будет ездить по миру, наслаждаться кофе за маленькими столиками в Италии, любоваться на Эйфелеву башню, пить пиво на Октоберфесте, а рядом – наверное – будет тот, кто полюбит ее вот такую странную, непропорциональную, с огромной попой, грудью нулевого размера и робким взглядом. Когда она думает об этом, ей кажется, что от нее исходит свет, глаза сверкают, плечи расправляются, за спиной появляются крылья. Оттолкнешься – и лети.
Нужно лишь потерпеть еще чуть-чуть, преодолеть темную бездну, которая раскинулась между Наташей сегодняшней и Наташей будущей.
И сдать экзамены, конечно.
– Да какие женихи, вы о чем? – охает мама. – Наташенька у нас такая робкая, такая стеснительная…
– Нечего про женихов думать, пока в вуз не поступила, – стучит кулаком по столу отец. – Ты, Наташка, заруби себе на носу – не поступишь на бюджет, я тебе денег не дам! Пойдешь вон в наш технарь учиться и уборщицей работать, так и знай! Некогда сейчас, значит, о мужиках думать.
– Правильно, – гогочет тетя Надя. – А то всю жизнь на шее у родителей провисит или, не дай боже – тьфу, тьфу, тьфу – в подоле ляльку принесет. Ты куда поступать-то будешь, Наташк?
– На филфак, – хмуро говорит Наташа. Она считает, что уж тете Наде следовало бы в свое время ляльку принести в подоле, может, не была бы сейчас такой злобной.
– Чтоб потом в Макдаке работать и «свободная касса» кричать? – хохочет тетя Лена. – Ты, Наташка, не обижайся, это я так, шучу. Говорят, из филологов получаются классные матери.
Тетя Лена еще хуже: считает себя лучше всех, раз живет в большом городе, нос задирает выше голливудских звезд, а сама трудится кассиршей в супермаркете и красит волосы в отвратительный желтушный цвет.
Наташа так думает, но молчит. «Терпи, терпи», – поет червоточинка в груди. И Наташа терпеливо ждет, когда взрослые, наконец, найдут другой объект для насмешек и сплетен.
– Хочешь, я тебе своего попугая покажу? – заговорщески наклоняется к ней Ромка, сын тети Лены. – Мне мама купила на дэрэ. У меня видосик есть.
Ромка всего лишь хочет еще раз похвастаться своим сенсорным телефоном:мол, смотри, Наташа, как городские живут, а ты до сих пор кнопочный таскаешь, как нищая.
– Не надо, – резко говорит Наташа.
– Это еще почему?
– Потому что не люблю смотреть на животных в неволе. Ему бы в родные джунгли, а ты закрыл птицу в клетке и радуешься ее несчастью.
Наташа хочет закончить, но не может сдержаться и говорит, будто плюет:
– Живодер выпендрежный.
Ромка открывает рот удивленно, а потом ныряет под стол, ползет до матери, прячет лицо у нее на груди и что-то шепчет, всхлипывая.
– Ты как моего сына назвала, пигалица? – ревет тетя Лена, встав и загородив собой половину потолка.
– Лена, успокойся, успокойся, – мама бросает на Наташу злые взгляды, округляет глаза. – Иди, иди, Наташа, погуляй.
Дважды ее просить не надо. Наташа встает и бежит в коридор, накидывает пуховик, хватает шапку.
– Ты не переживай, Ромка, – ржет папа. – Наташка у нас немного того… как это… зоозащитница, короче.
Дядя Толик начинает рассказывать, как он отстреливает кошек на своем участке.
– Задолбали, только гадят везде и перепелок воруют, я так соседям и сказал, еще раз ваших скотин увижу, отстрелю нафиг…
Ботинки проваливаются в промозглую слякоть, по самые щиколотки, но пока держатся, не мокнут. Все равно холодно. Быстрей бы уехать отсюда, из этого тухлого места. Наташе тесно здесь, она прорастает сквозь дыры этого города, она боится застрять, не выбраться. Челябинск, Екатеринбург, Москва манят свободой, ночными тусовками, широкими проспектами, яркими огнями, новыми неведомыми запахами. Ее друзья уже влились в эту жизнь, стали ее частью, а она до сих пор гниет тут, в Кусе. Наташе здесь гадко. Одноклассники улыбаются ей на уроках, надеясь списать, а за глаза обсуждают ее одежду, фигуру, облезшие каблуки на дешевых, но таких красивых розовых сапогах со стразами…