Дом на улице Овражной
Шрифт:
— Ты все шутишь, — сердито отозвалась мать. — А его выдрать следовало бы как сидорову козу. Ты бы посмотрел, в каком виде он явился!
Она со стуком закрыла машину крышкой и пошла на кухню разогревать ужин. Отец присел на диван, привлек меня к себе, заглянул в лицо и спросил:
— Что случилось? Ну-ка, рассказывай.
Но я не смог ничего рассказать. От ласкового его голоса, от целого дня мучительных раздумий вся горечь и весь стыд, что накопились у меня в сердце, вдруг подступили к глазам неудержимыми слезами, защипали в носу, сдавили горло. И, уткнувшись лицом в колючий холодный орден на груди отца, я громко, захлебываясь, разревелся.
— Вот так так!.. — поглаживая меня по голове, успокаивая и утешая, говорил отец. — Зачем же реветь-то? Ведь уже совсем не больно. А если компресс сделать из свинцовой примочки, то и вовсе пройдет.
Нет, он не понимал, мой умный, мой смелый отец, что я плачу совсем не от боли и что не помогут мне никакие примочки и компрессы…
Мать все-таки настояла на своем: всю субботу и все воскресенье я просидел дома. Я вздрагивал от каждого звонка и мчался к дверям — открывать, надеясь, что придет Женька. Но приходил то почтальон, то точильщик спрашивал, не надо ли поточить ножи-ножницы, то кто-нибудь к соседям. Часами торчал я у окна, глядя на улицу. Но мой друг не появлялся. Друг? Да захочет ли он теперь называть меня своим другом?
Весь день в воскресенье стучалась в сердце моем тревога. Как-то встретимся мы завтра с Женькой? С чего начать объяснения? Я был уверен, что объясняться мне с ним придется.
Утром в понедельник я проснулся очень рано. Наверное, все та же мучительная тревога разбудила меня ни свет ни заря и мгновенно отогнала сон.
Встал. Оделся. Заглянул в портфель: все ли книжки и тетради собраны. Уронил пенал, загремел карандашами. Разбудил мать. Наспех позавтракал, рассеянно проглотил две картофелины. Оделся и выскочил на улицу. И пока спускался по лестнице, все ломал голову, чего мне не хватает. У ворот вспомнил: Женька! Он каждое утро забегал за мной, и в школу мы шли вместе.
Всю дорогу до школы мучило меня смутное беспокойство, и я не мог понять отчего. Может быть, оттого, что я никак не мог придумать, что бы такое сказать Женьке в свое оправдание, а может быть, оттого, что небо было пасмурное, неприветливое и пасмурно, неприветливо было у меня на душе.
Возле школы нагнал меня Олежка Островков из нашего класса.
— Приятная встреча! Сам Кулагин! Салют-привет!..
Я очень обрадовался, увидав его, и сразу догадался, отчего меня мучило беспокойство: просто не хотелось входить в школу одному.
Хотя было еще рано и до первого звонка оставалось с полчаса, вся школа уже гудела от голосов, громкого хохота, топота и суетни. В коридоре около нашего класса толпились ребята. Тамара Гусева, староста, за что-то распекала Гешку Гаврилова. Он уныло шмыгал носом, уставясь глазами в пол. Но, пожалуй, он один сегодня был такой невеселый. У остальных ребят были радостные, раскрасневшиеся лица — не то с мороза, не то от нетерпеливого ожидания.
— Кулагин пришел! Здорово, Кулагин!
— И Островков здесь!
— Ты, Сережка, что такой кислый? — хлопнул меня по плечу здоровяк Борис Кобылин. — Небось все каникулы проспал? Что-то и на катке тебя не было видно…
— Он не проспал! — выскочил вперед Лешка Веревкин. — У них с Вострецовым особое задание — ворон считать. Они мне сами говорили. Наверно, не всех успели сосчитать, вот и настроение плохое.
Костя Веселовский, председатель совета отряда, деловито подошел, помахивая какой-то бумажкой.
— В хоккейную команду запишешься? Гаврилов уже записался и Кобылин. Мне Никита поручил команду собрать.
Я рассеянно кивнул, удивившись, правда, почему это Никита, наш пионервожатый, поручил составить команду Веселовскому, хотя тот на коньках кататься не умеет. Но тотчас я забыл о Косте и о хоккее. Я искал Женьку, беспокойно оглядываясь по сторонам. Женьки среди ребят не было.
Тамара кончила отчитывать Гешку — оказалось, за то, что он пришел с грязным воротничком, — и крикнула повелительным басом:
— А ну, давайте в класс! Скоро звонок!
На руке у Гусевой поблескивали новенькие часики: должно быть, их ей подарили дома к Новому году. Она то и дело озабоченно и деловито на них поглядывала.
С веселым гамом, с хохотом и визгом, распахнув обе половинки двери, все ринулись из коридора в класс. Меня тоже втолкнули в дверь. Я сел за свою парту, третью от учительского стола. Мое место было с краю, около прохода, а у стены сидел Женька. Но почему же его так долго нет? Что с ним случилось? Не заболел ли он после драки с Васькиными ребятами? Может быть, его так поколотили, что он лежит теперь дома и не может встать?..
Едва только я подумал об этом, как в дверях показался Женька. Его встретили дружным грохотом крышек парт, звонкими возгласами, так же как встретили меня и Островкова, так же как, наверно, встречали сегодня всех, кто приходил в школу. Но я не кричал. Только сердце забилось вдруг часто-часто, как будто меня должны были вызвать к доске, а я не приготовил урока.
Вот сейчас, думал я, он подойдет и скажет, как говорил обычно: «Ну-ка, пусти меня на мое место; расселся, как три толстяка…» Но Женька окинул взглядом ребят, посмотрел на меня, нахмурился, отвернулся. Потом подошел к Гешке Гаврилову, который сидел позади, через парту, и спросил:
— С тобой никто не сидит?
— Никто, никто, — радостно закивал головою Гешка, поспешно отъезжая на край скамейки.
— Я с тобой сяду.
— Садись, конечно!.. Вместе будем!..
Гаврилов прямо-таки задыхался от счастья. Еще бы! Женька — лучший ученик в классе, а у Гешки всего одна пятерка — по физкультуре. Небось думает, что теперь есть у кого списывать. Но дудки! Не такой человек Женька, чтобы можно было у него списать. Я как-то в прошлом году хотел переписать из его тетрадки примеры по алгебре, которые задавали на дом. Да не тут-то было…
Признаюсь, в эти минуты я просто ненавидел Гешку. Эта ненависть перемешалась в душе моей с горечью обиды, с болью и удивлением. Женька! Мой лучший друг!.. Неужели же кончилась наша дружба?.. Наверно, если бы Женька сел за парту к Борьке Кобылину, или к Олежке Островкову, или даже к самому Косте Веселовскому, я ненавидел бы и их так же. Но в то же время вместе с ненавистью и обидой росла во мне упрямая гордость. «Пусть, — со злостью думал я. — Пусть не хочет сидеть со мной, пусть не хочет дружить… Не надо. Обойдусь и без него. Вот сейчас скажу Островкову или Кобылину, чтобы садились ко мне за парту. Пускай увидит, что не очень-то я огорчен».