Дом ночи и цепей
Шрифт:
Я знаю, как пахнет эта честь. Знаю, на чем она основана. Что лежит под ней. Все это наследие лишь тонкая пленка. Все эти столетия исполнения долга, что они есть? Лишь пленка, такая тонкая, всегда готовая разорваться.
Теперь я понимаю, что значит труд в этом доме: пережитки прошлого пытающиеся похоронить под собой основания.
Ты человек чести, Мейсон. Что ты думаешь? Это твой долг до конца? Долг в том, чтобы сохранять и спасать? Ты считаешь, что конец еще не наступил? Что не все еще прогнило насквозь?
Сколько цепей.
Это тоже ложь. Утешающая ложь. Истина в том, что всегда бывает слишком поздно. Цепи всегда здесь.
Когда стало слишком поздно для меня? Когда я впервые перешагнула этот порог? Когда впервые увидела Мальвейль? Цепи длинны, и уходят глубоко. И они всегда здесь. Свободы нет. Есть только цепи.
Нет дня. Есть только ночь.
Я снова покинула дом. Разве это не достижение? Ты гордишься мною, Мейсон?
ОТВЕТЬ МНЕ!
Не гордись. Я не горжусь собой. Это не достижение. Я не вырвалась на свободу. Я даже не была выпущена. Меня тянули на цепях.
Я не открыла ничего сама. Меня заставили увидеть.
Иногда Мальвейль дергает за эти цепи ради развлечения. Ради шутки.
Я хотела бы сказать тебе кое-что, Мейсон. Я хотела бы сказать тебе многое. Но это маленький секрет. Он касается юмора и судьбы. Ты понимаешь, о чем я сейчас?
Мне придется писать самым мелким почерком, это значит, что я шепчу.
Юмор и судьба (или, точнее, предопределение) – в сущности одно и то же, и это ужасно. Подумай о природе шутки, Мейсон. Конструкция шутки являет собой движение к элементу неожиданности, который тоже предопределен. И когда шутка подходит к своей развязке, мы, несмотря на ее абсурдность – или благодаря ей – видим, что другого финала и быть не могло. Шутка была просто обречена кончиться именно так.
Штроки обречены, Мейсон. Я тоже обречена. Цепи слишком крепки. Когда ты видишь их, то пытаешься порвать. Но не можешь.
Цепи начались с Девриса Штрока. Леонель узнал об этом слишком поздно. Как и все его предшественники. Как и я. Деврис заключил пакт. Леонель видел доказательства этого. Я еще нет. Но знаю, что увижу их. Вскоре наступит время, когда мне придется посмотреть вниз.
Я приезжала в Администратум в последний раз. Меня послал туда Мальвейль. Цепи тянули меня туда. Я знала, где искать. Имя Девриса сохранилось в достаточном количестве найденных мной фрагментов. Прошлое погребено в Мальвейле, но оно не упокоено. Оно выходит на поверхность. Оно посылает наверх приманки, а потом стальной капкан захлопывается.
Итак. Я видела то, что должна была увидеть, а потом меня привели назад. Не думаю, что когда-либо еще покину Мальвейль.
Если я видела это, Мейсон, ты тоже должен это увидеть. Почему лишь я одна из нас должна нести это проклятье? Ты сражаешься на войне, и ты защищен. Ты не можешь знать. Ты покинул меня и трудишься ради чести и долга.
Ты человек чести до конца.
Но
Она – лишь тонкая пленка, растянутая над прошлым.
Я отброшу и прошлое. Больше я ничего не могу сделать. Оно ничему не служит. Все бесполезно.
Может быть, я выиграю время.
Может быть, и это неважно.
Честь. Я хотела бы, чтобы слово стало плотью. Я бы вырвала его зубами. Я бы выпила его гнилую кровь.
Буря, наконец, прекратилась. Небо по-прежнему было серым и тяжелым, собирая силы для новой бури. С перерывами шел дождь, и выл ветер, холодный, словно скальпель, вонзающийся в плоть. Я радовался боли, которую он приносил, когда я шел по территории Мальвейля этим пасмурным утром. Мне нужен был свежий воздух.
Читать дневник Элианы становилось все тяжелее. Больше я не получал от его чтения никакого удовольствия. Напротив, я начал бояться его. Ненависть, отчаяние, гнев, пронизывающие его страницы, были пугающими до жути. Я знал, что чем ближе к последним страницам дневника, тем более страшными покажутся мне ее слова. Едва ли могло быть по-другому – ведь за последней страницей ее ждало самоубийство. Но я не рассчитывал узнать подробности беды, постигшей мою жену. Усталость, на которую она жаловалась до того, похоже, превратилась в убеждение, что Мальвейль держит ее в плену.
«Это правда? Или это что-то внутри нее создало такое заблуждение?»
Далеко не все происходящее в Мальвейле было мне понятно. Что-то из этого было пугающим. Но я не считал, что это опасно. Я мог приходить и уходить когда захочу. Я не был пленником Мальвейля. Я не хотел уходить из него, но это не то же самое, что быть удерживаемым против воли. Я бы очень хотел, чтобы у меня была возможность сделать что-то для Элианы, пока она была жива. Я бы хотел помочь ей найти радость в Мальвейле.
«Может быть, я что-то смогу сделать для нее сейчас. Может быть, помогу ей обрести покой. Она тянется ко мне. Я не покину ее снова».
Так я говорил себе. Я упорно цеплялся за эту надежду. Она была нужна мне, лишь в ней я находил силу читать дневник дальше.
Чтение стало требовать больше времени. И не только потому, что содержание было трудным для восприятия. С каждой страницей почерк Элианы становился все менее разборчивым. Он стал таким сжатым и угловатым, что я с трудом мог его разобрать, и еще он стал очень мелким. Мне требовалось несколько минут, чтобы разобрать каждую строчку, и от напряжения, которое испытывали при этом глаза, меня стали мучить головные боли, прежде чем я успевал прочитать половину страницы. Что еще хуже, осмысленных слов в каждой строчке становилось чем дальше, тем меньше. Казалось, Элиана хотела скрыть свои мысли за лесом неразборчивых бессмысленных пометок. Эти черточки, сделанные пером, выглядели почти как буквы, и они сбивались в группы, напоминающие слова. В них, казалось, даже было что-то общее. Иногда, со слезящимися глазами и раскалывавшейся от боли головой я обнаруживал, что пытаюсь расшифровать эти пометки, и чувствовал, будто сейчас пойму, что они означают. В такие моменты я отрывался от дневника и был вынужден не читать его некоторое время. Когда такое происходило, дневник становился для меня чем-то отвратительным, чем-то, к чему я не хочу прикасаться.