Дом свиданий
Шрифт:
По этому рассуждению, невольниц на «пакете» у нее под-начальством имелось, действительно, немного. Преобладающее большинство составляли просто тайные проститутки, по ремеслу скрываемые и скрывающиеся от полиции. Элемент, которым Рюлина брезговала, здесь почитался главным в деле.
Затворничество, – вне выездов на «работу», всегда под присмотром какой-либо верной дуэньи, – соблюдалось строжайшее. Шпионство было развито стихийно. Хозяйки шпионили за экономками, экономки за хозяйками, «жильцы», прислуга, женщины – все были связаны взаимным наблюдением и доносами. Буластиха знала всегда и все по всей своей сети. Память у нее была огромная, – точно губка, всасывающая сплетни. На невольниц она принимала жалобы ото всех, невольницы жаловались
– Говоришь, – экономка по щекам тебя прибила? Больно?
– Ужасно больно, Прасковья Семеновна.
Трах!!! у девушки сыпятся искры из глаз от неожиданной оглушительной пощечины.
– Так больно или еще больнее? – хохочет Буластиха.
– Прасковья Семеновна! – бросается к ней девушка, – не велите «жильцу» ко мне приставать… Я его видеть не могу, а он бить грозится, насильно приказывает…
– Дурак, что еще не бьет, – хладнокровно возражала Буластиха. – Дура! Убудет тебя, что ли?
– Заступитесь… Противен он мне!..
– Ну да! Только и есть мне дела, что твои капризы разбирать. Ты, девушка, с «жильцом» не вздорь. Жилец вашей сестре человек завсегда самый нужный. Жильцу угоди.
Невольницы в корпусе считались более почетными, чем невольницы мелких квартирок. При себе Прасковья Семеновна поселяла тех, которыми наиболее дорожила, но ее отвратительный, свирепый характер делал это нерадостное отличие почти наказанием.
При вступлении Маши в корпусе жило пять девушек, из них ни одной интеллигентной. Роль примадонны, за отсутствием «Княжны», разыгрывала великолепная волжская красавица Нимфодора, белотелое создание, с глазами репою, которое никак не могло запомнить собственного своего имени. При первом знакомстве с ней Маши Нимфодора была в слезах: ей только что досталось от хозяйки, – зачем была дура дурой при деликатном госте?
– И грит этто он, злодей, – всхлипывала Нимфодора пред Машей и хорошенькой, как молодой хищный зверь, гибкой, черной, глазастой, знойной и опасной еврейской Фраскитой, – и грит он этто мне, голубушки мои: «Так, стало быть, – грит, – сударыня, должон я понимать вас из благородных?..» Я ему все, как Федосья Гавриловна учила, сичас объясняю: «А вот вам, кавалер, как Бог свят, Мать Пречистая Богородица, что тятенька у меня майор, а маменька… как ее, пес-дьявол? – адъютантша». – «Удивительно!» – грит. – Я ему на это: «А, как есть, ничего не удивительно, потому что, стало быть, у мово родителя лента через все плечо и, выходит, остаюсь я теперича пред вами полковницкая дочь».
– Это, – про ленту-то, – тоже Федосья Гавриловна тебя учила? – язвила и хохотала хорошенькая Фраскита.
Нимфодора уставила на нее свои унылые глаза, как телка, созерцающая новый забор.
– Н-н-не… про ленту я сама…
– Зачем же?
– А гадала, что баско… Мать-кормилица! Что ж мне? – уж и слова своего не скажи? Чать я не для худого, своей же хозяйке стараюсь…
– Ну! ну! – наслаждалась злорадством Фраскита.
– Ну… он, аспид холодный, все вида не подает, в сурьезе сидит, комедь ломает: «А образование, – грит, – свое вы, я в том уверенный, в ниверситете имели?» Я, – как и что в том разе сказать, не ученая, – политично отвечаю ему в обиняк, с учтивостью: «Это, милостивый государь, не от нас зависимое, а как тятенька с маменькой пределят». – «Очень похвально, – грит, – милостивая государыня, правильное имеете рассуждение, одобряю. А имечко ваше святое как?» Я, сделамши ему с приятностью глазки, натурально запрошаю: «А вам на что? Может, это мой тайный секрет?» – «Да все же», – грит. «Ну, зовите хучь, Олею». – «Ну что Оля: врете все… хороша Оля, да с ней недоля!., вы заправское имя скажите!..» – «А уж ежели хотите знать заправское, то зовут Помидора…» А он, что же, черт зевластый? Как загогочет… ровно боевой гусак! И сейчас же экономку, Раису Михайловну, кличет. «Вы бы, – грит, – плутовки, подделыцицы питерские, свою полковницкую дочь хоть врать складно выучили!.. одно с вашей стороны ко мне невнимание и мошенство! Так уж только за красоту не увечу, да что деньги вперед заданы».
Две девушки были из безличных, но красивых и бойких петербургских немок. Пятая и последняя – особа уже лет тридцати пяти, или казавшаяся настолько по старообразию, превосходно сложенная, хотя и сильно ожирелая, – была очень некрасива грубым, что называется, носорожьим лицом «кожевенного товара», с большими белесоватыми глазами и носом, изучавшим движение планет на небеси.
– Нет ничего, что бы Антонина не могла рискнуть! А ругается она, как орган! Если заведен, будет сыпать четверть часа, не передыхая, и все разные слова!.. Купцы ее за это страсть обожают!
Столь исключительными данными объяснялось, почетное не по наружности, место Антонины в буластовском деле. Кроме того, у нее было чудеснейшее контральто, которым она мастерски пела под гитару цыганские песни. За этот талант и за грубую, мужественную развязность Антонина и между товарок занимала привилегированное, господствующее место. Немки ее обожали и чуть не дрались между собой за близость к ней. А Антонина обходилась с ними небрежно и повелительно.
Эта женская компания приняла Машу не то чтобы враждебно, но с тем насмешливым злорадством, каким люди в скверном положении сами встречают падающих в него новичков: была рюлинская, стала буластовская, значит, не в гору, а под гору, не на поверхность, а ко дну.
– Ты угости барышень на новоселье, – посоветовала Лусьевой в первый же день звероподобная Федосья Гавриловна. – Скорее подружишь.
– Я рада, но денег нет.
– Пустое дело: отпущу всего, что спросишь, проставлю на счет. Хоть на сто рублев!
Огромной выгодой обитательниц корпуса перед квартирными было отсутствие «жильцов». Мужское население корпуса представляли кучер и, по жаргону дома, «слоны» – два гиганта-лакея, один лет тридцати пяти, другой уже к пятидесяти. Кучер был женат на одной из горничных корпуса, а гиганты оба, – хотя могли бы поставить себя в отношении невольниц на ту же ногу, что и жильцы по квартирам, и уж, конечно, не Прасковья бы Семеновна им запретила, – пренебрегали своими возможными привилегиями. Младший – потому, что был безумно и без всякого успеха влюблен в Фраскиту и, перенося от нее тысячи обид, насмешек и неприятностей, не поднимал даже взгляда на других женщин.
– От Федора – Фраскиткина смерть! – пророчила густым своим голосом опытная Антонина.
– Развести бы их? – рекомендовала Федосья Гавриловна.
Прасковья Семеновна презрительно фыркала:
– На кой ляд? Чтобы энтот буйвол вовсе рехнулся от ревности да раз по десяти на день бегал ее проведывать? Забыла, как он в прошлую зиму изломал Ваньку Кривулю? Того еще не хватало, чтобы «жильцы» друг на дружку смертным боем шли!
Лусьева никогда ни раньше, ни позже не видала человека так страстно влюбленного, как Федор. Это было настоящее сумасшествие от любви. Он совсем разучился говорить, целыми днями молчал и все думал. Если Фраскита бьша у него на виду, он не отводил от нее глаз. В остальное время сидел в передней на скамье и тупо смотрел на носки своих сапог, гвоздя мозги одной и той же больной мыслью.
– Зарежет тебя Федька! – все в один голос остерегали Фраскиту.
Она, гордо раздувая сильные ноздри типичного еврейского носа, говорила:
– А ну?!
Буластова, дорожа Федором, увещевала его:
– На кой дьявол она тебе далась?
– Жениться… желаю…
– Нашел на ком! Лучше не выберешь?
– Не желаю.
– Да и как женишься? Ты русский, она еврейка.
– Выкрещу.
– А если не захочет.
– В Турцию увезу, там есть город Солоника… Я уж знаю, был. Там греческие попы за лиру кого с кем хошь…