Дом свиданий
Шрифт:
– Однако, парень, у тебя это обмозговано!.. – с почтительным любопытством рассматривала его Буластова. – А вдруг не перевенчают?
– Ейную веру приму.
– Н-ну-у?!
Буластиха только качала головою.
– А лучше бы ты свое это баловство прекратил. Такой прекраснейший молодой человек и из себя картина… Плюнь! Одна она что ли? Среди каких красавиц живешь…
– Не желаю… – угрюмо мурчал Федор, изучая носки сапогов.
– Ах, черт бровастый! Ну хочешь: прикажу, чтобы жила с тобою?
– Не желаю… чтобы приказывать…
– Тьфу!
К «гостям» Федор Фраскиту не ревновал, а если ревновал, то хорошо скрывал скрипение своего сердца: ремесло ведь! – но ни один «жилец», никто
– Я у вас бывать не стану! – орал на саму Буластиху чопорный и франтоватый немец, домовый годовой врач ее, доктор Либесворт: популярнейший в своем роде на весь Петербург специалист, с которым, однако, пациентки избегали раскланиваться при встречах. Медицинским надзором этого гения особого рода буластовские затворницы были окружены едва ли не с большей тщательностью, чем подвергаются ему настоящие регистрированные проститутки… Его же услугами предотвращались, редкие в среде этой – невыгодные для хозяйки беременности. – Я не могу! Ваш «слон» действует мне на не-е-е-ервы!.. Ну что особенного в том, если я даже и увлекся? Ну разумно вас спрашиваю, – ну что?! А он… этакое грубое (доктор с отвращением произнес: «гррэбое») животное!.. Нет! Я… я… я и гэвэрить о нем не хочу!.. Однако мой цилиндр стоил двадцать пять рублей. Вы, madame Буластова, можете вычесть там с него или как вам угодно… но я ставлю вам в счет двадцать пять рублей! Да-с!
– Ты что же, облом?! – налетала Прасковья Семеновна на Федора.
Тот смиренно принимал плюходействие, но повторял:
– Не желаю… чтобы…
– Хоть бы вы, чертовки, отбили его у Фраскитки которая-нибудь! – озлилась Прасковья Семеновна. – Я, Федор, если ты не образумишься, кажись, тряхну стариной, сама за тебя примусь…
– Ваша воля хозяйская, – уныло басил созерцатель своих сапог, – но токмо я… чтобы в законный брак… желаю…
Другой «слон», – звали его Артамоном, – был человек делового характера, солидной лакейской складки, читатель газет, знаток биржевой хроники, скупец, мелкий ростовщик и в доме, и вне дома, человек с капиталом и с будущим. Он уже четвертый год жил в постоянной связи с «Княжной», о которой Маша еще у Рюлиной слыхала как о главном буластовском козыре, держал ее в большом повиновении и новых побед не искал. Когда Маша вступила в корпус, «Княжна» была в отлучке – под охраной все той же Анны Тихоновны, украшала своим присутствием Ирбитскую ярмарку.
– Каждую зиму посылаем, – повествовала Маше Федосья Гавриловна. – Прошлый год одиннадцать тысяч хозяйкиной пользы вышло, да Артамон четыре билета купил… а чем Анна Тихоновна и Зоя Маркеловна попользовались, это уже их счастье: не расскажут! Тоже небось сот по семи в чулке под пяткой привезли, а то и все тыщу!.. Вещи «Княжна» получила… очень значительные: браслеты, кольца… шубку песцовую… мне чудеснейших соболей подарила… Потому – такое – серединное место, именитое купечество!.. Сибиряки рассейских перешибить хотят, а рассейским в капитале уступить амбиция не позволяет…
По портрету «Княжна» Маше совсем не понравилась: узкое, длинное лицо малокровной и уж не очень молодой блондинки, с носом, тонким, как лезвие ножа, с маленькими, неласковыми глазами и слащавой, лживой улыбкой на растянутых губах.
– Да! – многозначительно подмигнула Федосья Гавриловна, прочитав на лице Маши полное разочарование. – Рожа не рожа, а таки мордальон!.. Один нос на троих рос – «Княжне» весь достался… А зарабатывает лучше всех. Потому что – «Княжна»!.. Нашей публике оно, понимаешь, лестно…
Глава 16
«Княжна» занимала в корпусе недурную комнату с маленькой прихожей и альковом, красиво отделанную, – впрочем, за ее личный счет. Другие женщины ютились в грязных, тесных каморках-спальнях, не видавших ремонта чуть ли не с легендарных грессеровских времен. Впрочем, лучших логовищ для сна они – ленивые, зажирелые, распущенные – и не требовали. Нужно было именно логовище, а не жилье: постель, чтобы валяться на ней по целым дням – «до востребования», и туалетный столик. Никогда ни одна из этих женщин не развлекала себя ни чтением, ни работой. Над рукодельницами издевались, и первая – сама хозяйка. Шить, вязать, вымыть что-либо из белья для самой себя считалось позором, унижением: на то горничные, прачки – парии ручного труда; аристократки труда полом смотрели на них с неизмеримого высока, полные трагикомического презрения.
Лень и неряшество обстановки отражались неряшеством ленивых, холеных тел. Под бархатом и шелком скрывались грязные юбки; шею мыли под большое или малое декольте, глядя по случаю; в великолепных прическах не в диво были насекомые. Все в притоне было нарядно вечером, все грязно и унизительно днем. «Гостей» здесь, в комнатах барышень, конечно, не принимали. Для них имелся в передней и парадной части бельэтажа обширный зал, убранный с трактирным шиком, и три соответственных боковых к нему покоя, по востребованию превращаемые в спальни. Если их оказывалось недостаточно, лишние пары переселялись в меблированные комнаты пятого этажа. При том в смысле «приема гостей» корпус сравнительно мало работал, открывая свое большое помещение лишь для крупных и многолюдных оргий. Маленькие свидания Буластова предпочитала устраивать по квартирам.
Маша, сперва, осталась вовсе без комнаты.
– Уж я тебя, Машенька, попрошу на первых порах, покуда отделается помещение, потеснись, поживи у Федосьи Гавриловны.
Буластиха врала: помещение было, притом отличное, и со временем Маша именно его получила. Да и всей «отделки» потребовалось только открыть из комнаты экономки дверь, бывшую на ключе и завешанную ковром с изображением двух купающихся нимф, да передвинуть экономкину слоноподобную кровать к противоположной стене. Но хозяйка, попервоначалу, боялась оставить Машу жить одну в отдельной комнате.
– А вдруг удавится? вдруг убежит? вдруг расшибет стекла, бросится из окна либо просто устроит скандал на целую улицу?
Осторожности ради, Маше не было поставлено в комнате Федосьи Гавриловны даже особой кровати. Экономка, как некий цербер, укладывала Машу на огромный двухспальный одр к стене и затем отрезала ее от всего мира своей колоссальной тушей, поразительно чуткой во сне. Туша храпела, видела сны, даже бредила, но – чуть Маша открывала глаза, в тот же момент, по неизъяснимому сторожевому инстинкту, открывала их и Федосья Гавриловна.
– Спи, бессонница! баюн тебя не берет!
Комната экономки была просторная, солидная, опрятная. Федосья Гавриловна содержала ее в большой чистоте.
Стены усеяны были фотографиями в рамках, преимущественно женскими. Марья Ивановна признала два-три лица, знакомые ей по дому Рюлиной, и ей стало как-то легче: ага, мол! значит, не я первая здесь, не я и последняя! Над пузатым комодом, крытым парусной скатертью, висел в овальной рамке большой портрет необыкновенно дюжего офицера в гусарской форме. Вглядевшись, Марья Ивановна узнала в лихом гусаре не иного кого, как хозяйку комнаты, экономку Федосью Гавриловну. Должно быть, она самой себе очень нравилась в этом воинственном уборе, потому что, кроме большого портрета, гусары меньших размеров со всех стен, то фасом, то в профиль, пучили гигантскую грудь, хватали туго обтянутыми толстейшими ляжками, топырили зад готтентотской Венеры.