Дом свиданий
Шрифт:
К сожалению, «Княжна» была совершенно права, заподозрив Машу в неполной искренности. «На самом деле», которого возможностью Маша возмущалась для будущего, уже давно было настоящим, – только таились… А после разговора с «Княжной» Маша, с обычной своей трусливой покладистостью, рассудила, что с волками жить – по-волчьи выть: хвастать нечем, да и очень скрывать не стоит. Выгоды покровительства Федосьи Гавриловны, высчитанные «Княжною», выяснялись Маше с каждым днем наглядно и осязательно. Она чувствовала, что, сравнительно с рабством прочих женщин «корпуса», ее рабство еще бархатное. И, мало-помалу, для самой себя незаметно, через ежедневные мелочишки, стала все менее стесняться и все прозрачнее входить в роль «экономкиной
Месяца через три по вступлении в «корпус» Маша получила, наконец, отдельную комнату, – смежную с экономкиной, через открытую дверь. По этому случаю «корпусные» товарки потребовали с Маши угощенья на новоселье, а чтобы веселее было, выдумали сыграть шутовскую свадьбу. Пир был на весь мир: все силы и власти «корпуса», с самой Буластихой во главе, все барышни, вся прислуга и почетные гостьи из квартир. «Венчания» не играли: жестокость и распутство не препятствовали Буластихе и Федосье Гавриловне быть религиозными и опасаться кощунства, которое не пришлось бы по сердцу также и многим из барышень и прислуги. Федосья Гавриловна, в роли новобрачного, величественно принимала гостей, облеченная в фрачную пару, а Марья Ивановна – в том венчальном туалете, что некогда сшила ей Рюлина для прельщения сумасшедшего «Похитителя невест». Пьянство на этом шутовском свадебном пиру было великое, а счет долга Марьи Ивановны в книгах Буластихи удлинился колонкой двух и трехзначных чисел с четырехзначным итогом. Несмотря на то, что Федосья Гавриловна для своего праздника ставила цены милостивые, почти лавочные!
Первые три дня Марья Ивановна провела как бы в заключении: безвыходно, безвыездно. Приходили какие-то факторши темного вида, Буластиха и Федосья Гавриловна знакомили с ними Машу. Те говорили ей комплименты, пили чай с вареньем и ромом, шептались с хозяйкой или экономкой, некоторые получали Машины фотографии – как обыкновенные, так и из коллекции Адели (эти последние, конечно, потихоньку от Маши) – и уходили. Сама Буластиха тоже несколько раз выезжала со двора, забирая с собой Машин «пакет»… На четвертые сутки Маше уже с утра было велено хорошенько заняться своей красотою. А когда смеркалось, Федосья Гавриловна села с ней в карету и покатила на Васильевский остров.
Карета высадила женщин у одного из очень многих подъездов огромного пятиэтажного дома, протянувшегося чуть не на целый квартал по линии и долгими глаголями загнутого в переулки. Федосья Гавриловна и Лусьева стали подниматься по бесконечной петербургской лестнице: тусклой, узкой, грязноватой и не из ароматных. Экономка пропустила Машу идти вперед, а сама отставала только на ступеньку. Подниматься надо было на самый верх. У довольно обдерганной двери без дощечки Федосья Гавриловна дернула за звонок, и – Сезам тотчас же отворился: выглянула толстая рябая горничная, а за ней высился угрюмый детина с шрамом под глазом и в буйных кудрях. При виде Федосьи Гавриловны лица обоих приняли выражение подобострастного восторга. По коридору навстречу вошедшим спешила худощавая пожилая дама с льстивой и глуповатой улыбкой на изношенном и, заметно, знавшем много лучшие дни лице. Одета она была в черный шелк и очень прилично, но как будто немножко с чужого плеча.
– Ах, душечка, Федосья Гавриловна! – взвизгнула она. – Ах, как я рада! А мы уже в отчаяние приходили… Ждем, ждем…
– Ты нас прямо к себе веди, – чуть кивнула ей экономка. – Там и разденемся.
– Слушаю, душечка моя! С особенным удовольствием!
По тесному коридору они прошли гуськом, стараясь не зацепить низко опущенную керосиновую лампочку, в небольшую комнату с множеством образов в углу и полочкой душеспасительных книг, над полуторной деревянной кроватью с высокими подушками и малиновым стеганым одеялом.
– Скидай шубку, – приказала Федосья Гавриловна Маше, только теперь здороваясь с
Она лоснилась, как атлас, и пыхтела, как паровик.
– Очень приятно сделать такое милое знакомство!
Дама протянула Маше худую холодную руку с вздутыми синими жилами.
– А «обже» ваш давно уже томится… просто сгорает нетерпением! Ах, только теперь я вас во всей вашей красоте, милочка, вижу!.. Что это? Прелесть какая вы хорошенькая!.. У нас такой даже еще и не бывало!.. Очень счастлива! Я вас, mademoiselle, давно знаю: по театрам видала, в цирке… Просто заочно влюблена в вас была: такая душка, радость, ангелок!.. И всегда, бывало, думаю: ну что она там у Рюлиной? Лучше бы к нам. И вот, наконец, какова судьба-то? – ну, ждали ли вы того? – привел Бог познакомиться!..
– Ты, Евгения, не трещи, – бесцеремонно оборвала ее Федосья Гавриловна. – Твоих всех слов до будущего года не переслушать. С кем энтот у тебя там?
– Его занимают Эмилия Карловна и Клавдюшка.
– Покличь-ка Эмилию сюда, а сама там покуда побудь-останься.
Дама ушла, не очень довольная, но все же, по привычке, льстиво и восторженно улыбаясь.
– Это я для тебя стараюсь, – сладко сказала Маше Федосья Гавриловна, – хочу познакомить тебя зараньше с экономкою. Потому что – Евгения эта лишь на словах прытка, а вся цена ей медный грош, и в деле она ровно ничего значит. Так только, что паспорт очень хороший и представительность имеет, за то и держим… А то бы – и жалованья жаль… А Эмилия Карловна – солидный огурец: не раз тебе придется водить с ней хлеб-соль. Баба не из злобных, но с норовом и почтение любит. Ну, стало быть, значит, и – не плюй в колодец, пригодится воды напиться.
Вплыла небольшого роста шарообразная немка из типа, про которую русский народ говорит: «Лихорадкой беднягу било, – все кости вытрясло, а восемь пудов мякоти осталось».
– О? Ви?! – с приятностью заулыбалась она.
Федосья Гавриловна познакомила Машу. Узнав, что девушка владеет немецким языком, Эмилия Карловна, сразу к ней расположилась.
– Ты, Эмилия, соблюдай, – внушала Федосья Гавриловна, – чтобы твои оболтусы, Боже сохрани, ее не обидели.
– Aber, meine миляя Теодос Кавриль! пошалюста, путте покойник! Я ошинь карашо виталь, какой Марь-Фан шельфек, и путу ее заграниль, как айне синица в глазе!
– Ты так всем и скажи: ежели грубости, охальство, вопче безобразие, я взыщу хуже, чем за десять княжон…
– Путте покойник! путте покойник! – гостеприимно приглашала усердная немка.
– А затем проминаться мне здесь с вами нечего. Тот-то что делает?
Эмилия Карловна сожалительно подняла брови к верху узенького лба.
– Пил с Клавдюша отин путилька шампань.
– Ишь, скаред! Ну мы с Машей его подкуем. Ты это, Марья Ивановна, памятуй себе паче всего: вина – сама пить хоть и не пей, а спрашивать вели походя… Это у нас – в первый номер. У Рюлиной вашей, сказывают, хороших гостей вином даром поят, хоть облейся, – так зато Адель-ка с них снимает тысячи. А мы женщины скромные, до тысячи и считать не умеем, – ну, а за винцо нам заплати!..
Она вывела Машу в небольшой, очень небогатый и изрядно закопченный залец, в котором на стене красовались картины, изображавшие – одна жертвоприношение Авраама, другая – Вирсавию в купальне: рыночные произведения ученической васильеостровской кисти, вероятно, когда-нибудь застрявшие при квартире за долг. Под аляповатой Вирсавией, на диване, восседала не менее аляповатая девица в китайском пеньюаре и с папиросой в зубах. Навстречу Маше она испустила притворно-радостный визг:
– А вот, Семен Кузьмич, и моя подруга!.. Здравствуй, душка, ангел, небожительница!