Дом учителя
Шрифт:
— Леночка, пожалуйста, налей мне чаю, — попросила Мария Александровна.
Поставив перед нею чашку с чаем, Лена и ей улыбнулась своей лучшей улыбкой, приподняв брови, чуть приоткрыв губы, точно и слепая тетка могла эту улыбку оценить.
…Мария Александровна сидела с безмятежным выражением своего кукольного личика и с крайним, чрезвычайным напряжением вслушивалась в разговоры — она силилась лучше понять, что же это такое бой — бой, который ведут зрячие люди. В ее ушах весь этот длинный день мучительно гремело, лязгало, визжало, лопалось, ревело то, что грозило гибелью всем, кого она любила, и никогда еще она не сознавала себя такой бессильной и ненужной, как в этот день! Порой до ее слуха
От детских лет у Марии Александровны сохранились лишь полустертые воспоминания о видимом мире, о солнце, о небе, о деревьях, и то, что сохранилось, приняло с годами фантастический характер: деревья и дома стали намного выше в ее представлении, выросли, двор расширился, улица, по которой приходилось ступать с осторожностью, ужасно удлинилась. И Мария Александровна позабыла уже, как зеленый цвет отличается от голубого. Теперь ее мир был миром звуков, запахов и той особенной памяти о предметах, которая жила в кончиках ее пальцев, а изощренным слухом она улавливала и то, чего никогда не слышали зрячие. Сергей Алексеевич Самосуд говорил, что ей, как пушкинскому Пророку, внятен «и горний ангелов полет… и дольней лозы прозябанье», — он не так уж сильно преувеличивал. Ее звучащий, многоголосый мир, подобный некоему гигантскому оркестру, был необыкновенно сложен, но она различала в нем каждый голос и каждый инструмент. Постепенно Мария Александровна стала все видеть в звуках: природу, вещи, животных и даже то, что для зрячих людей вообще не звучало. Свой особый звук был, как знала теперь она, и у каждого человека.
Так, Федерико с его громкой речью, с твердой походкой, от которой стонали половицы в доме, представлялся Марии Александровне чем-то вроде резкого автомобильного сигнала в ночной тишине. А поляк Осенка, другой их нынешний постоялец, учтивый, сдержанный, с ровным голосом, был похож на приятный звук духового инструмента, скорее всего, кларнета. Интендантский офицер, вновь появившийся у них в доме, бойко пощелкивал и прыгал, как биллиардный металлический шарик. А один из солдат его команды, с которым Марии Александровне случилось однажды вечером беседовать, напомнил ей бамбуковую тросточку, оставшуюся от покойного отца, тросточка была с трещиной и тонко, по-комариному звенела, когда ею помахивали. Словом, звуки были симпатичные и несимпатичные, ласковые и сердитые, спокойные и тревожные. Сам Сергей Алексеевич звучал подобно контрабасу — низко, гулко и мелодично, хотя голос его и потрескивал. Дело в том, что один лишь голос не характеризовал еще его обладателя — голос человека не всегда совпадал с его звуком. Мария Александровна и сейчас с удовольствием услышала контрабас своего давнего друга: Сергей Алексеевич, как всегда, старался поддерживать хорошее настроение. И когда с мягким шорохом войлочных туфель вошла Настя и в библиотеке распространился теплый запах вареного картофеля, Сергей Алексеевич проговорил:
Ах, картошка, объеденье, Пионеров идеал!.. —и постучал по столу ладонью, призывая всех оказать картошке внимание… Это было просто поразительно: Сергей Алексеевич в любых обстоятельствах оставался самим собой — уверенным в себе насмешником. И его насмешка была, по-видимому, нужна людям: интендантский шофер с птичьей фамилией Кулик сипло расхохотался, и звонко, будто посыпались стеклянные бусы, засмеялась Лена.
Тот не знает наслажденья, Кто картошки не едал, —ответила она через стол Сергею Алексеевичу.
На некоторое время разговоры утихли — гости занялись картошкой: позванивали по тарелкам вилки, стукнула солонка, кто-то с присвистом дул на горячую картофелину. Мария Александровна напряженно вникала и в эти звуки. Как бы там ни было, а за одним столом с нею угощались люди, вышедшие из того оглушительного ада, который назывался боем. И, полная изумления и благодарности, она тщилась лучше рассмотреть этих людей, рассмотреть так, как только и было ей доступно — слухом. А звучали они для нее все звуками труб.
И еще один звук дошел до ее ушей, совсем посторонний, не принадлежащий ни к тому, что происходило за столом, ни к шуму непогоды за стенами — хлюпанию, журчанию, плеску, постукиванию веток в окно. Новый звук возник в самом доме и сразу выделился из всех других домашних звуков: это были осторожные, глухие шаги над потолком, они удалялись и возвращались — человек что-то искал на чердаке или что-то устраивал. И Мария Александровна удивилась: все, кто мог бы ходить там: сестра, племянница, Настя — сидели сейчас здесь, в библиотеке… Но ее недоумение тотчас же забылось: несравненно более тревожное незнание мучило Марию Александровну.
У гостей, после того как был утолен первый голод, разговор пошел живее. Однако ответа на свои главные вопросы: что будет со всеми завтра, отступится ли это ужасное чудовище — бой от их города, есть ли еще надежда на спасение, Мария Александровна все не слышала. Люди из боя как бы даже уклонялись в своих разговорах от определенного ответа… Застуженными голосами они нахваливали угощение, благодарили хозяев, а между собой разговаривали так, словно их и не очень интересовало это завтра. Порой Марию Александровну даже ставила в тупик обыденность их слов, раздававшихся в ее вечной, плотной — ни щелки, ни лучика — тьме; слова были такие:
— Интересно мне знать, что моя старуха сейчас? Спит уже, наверно…
— Отсыпь, браток, на завертку. Соскучился я по куреву — страсть!
— Ох, славяне, до чего ж я о бане мечтаю!
— Ну, поел я, отогрелся… Картошка точно сахарная.
— Сказано тебе: «пионеров идеал».
— А книг тут у них богато. За всю жизнь не перечитаешь…
И сердце у Марии Александровны испуганно заколотилось, когда с противоположного конца стола чей-то крикливый голос проговорил:
— Ничего… Поляжем и не прочитамши.
Боец, вспоминавший о жене, рассмеялся глухим смехом.
— Для пули образование ничего не значит, это ты угадал, — отозвался он.
Но вот кто-то рядом, молчавший до сих пор, вдруг, точно очнувшись, выкрикнул:
— До чего ж они в огне смердят! Я про тапки. Меня дымом от одного накрыло…
— Три их сожгли ополченцы, — сказал боец, мечтавший о бане. — Орлы все-таки.
— Два… — поправил боец с крикливым голосом.
— Я лично свою трехлинеечку лучше уважаю, — сказал кто-то еще. — А эта самозарядная, образца сорокового года, чересчур ухода требует.
Будто искры от невидимого костра, проносились в черной, слепой ночи Марии Александровны эти случайные фразы и гасли, исчезая раньше, чем она успевала что-либо понять в их летучем свете. Более добрым показалось ей то, что интендантский командир, этот бойкий молодой человек-шарик, рассказывал Сергею Алексеевичу. Работа на реке сильно подвинулась, по его словам, и завтра к полудню примерно сожженный мост должен быть восстановлен.
— Завтра будем всех переправлять, — своим легким тенорком пообещал он. — Эвакуируем госпиталь, а также местное непризывное население — женщин, ребятишек. Немецкой авиации при данной погоде можно не опасаться.