Дом учителя
Шрифт:
— Да, да, мы должны надеяться, — повторил он. — Я все забываю, что мы должны надеяться.
— Юзеф, милый!.. — на ее круглом личике с тугими щечками мелькнула растерянность.
Он положил на стол руки и стал рассматривать свои пальцы.
— Обрубки, — сказал он. — Деревянные обрубки, они скоро совсем перестанут сгибаться… На что мне надеяться, моя добрая пани?!
— Кончится война, и ты все сможешь восстановить, всю свою технику.
Пани Ирена крепилась: она по опыту знала, что в такие минуты следует сохранять спокойствие.
— Главное для тебя — это полечить нервы, — сказала она.
— И не терять надежды! — подхватил он. — О, разумеется!.. Надежда
Он начал раздражаться, голос его сделался визгливым.
— Мой любимый!.. — Она протянула к нему руку ладонью вверх. — Что же еще у нас осталось, кроме надежды?
И не слова, но этот жест, каким просят подаяние, заставил его умолкнуть.
— Прости меня, — после паузы сказал он.
— С надеждой нас уже трое. — Она через силу улыбнулась.
— Удивляюсь, как у тебя хватает на меня терпения, — сказал он. — Ах, нам так часто говорили: «Надейтесь!» И мы надеялись… Мы всегда на что-нибудь надеялись: на весну, на зиму, на доброе сердце человека, на климат… И мы прятались, и ждали, и говорили другим: «Надейтесь!» Я играл Шопена эсэсовцам, пьяным зверям… А они мучили, убивали у меня на глазах… Насиловали девочек, а потом убивали, поджигали старикам бороды. А я все надеялся.
Пани Ирена встала, подошла и, положив руки на голову мужа, стиснула ладонями его виски; он закрыл глаза. А она постояла так, чувствуя, как он подергивается, как дрожь ходит по его телу. Наконец он как будто стал спокойнее.
— Ну вот, ну, не надо, — сказала она.
Он разомкнул веки, повел головой.
— И ты видишь, что со мной… А что, если это уже конец?.. И я никогда больше?.. — спросил он негромко.
— Юзеф, пора спать… Уже, наверно, двенадцать, — сказала она.
— Да, наверно. Будем спать.
Она перенесла свечу на столик у кровати и, сняв свою неизменную клетчатую жакетку, заботливо повесила ее на спинку стула. Затем так же бережливо она сняла туфельки, завернула их в кусок материи и в одних чулках тихо прошла по комнате, чтобы уложить сверток в свою сумку; ее походные, на низких каблуках, сапожки стояли уже у кровати, приготовленные на утро.
— Раздеваться совсем, я думаю, не надо, — сказала она мужу. — Мало ли что… Снимем только ботинки.
— Я и фуфайку сниму, — посоветовался он. — Душно у нас.
— Можно и фуфайку, — сказала она.
Торопливым движением, точно все еще стесняясь, она легла и привычно отодвинулась к стене. Кровать была узковата для них обоих, и пани Ирена вытянулась, оставляя мужу больше места.
Когда он тоже лег и тоже вытянулся, она некоторое время ждала, что он ее поцелует, но он все мешкал, погруженный в свои мысли. И тогда она напомнила ему:
— Юзеф, ты уже не любишь меня.
Он повернулся, она выпятила губы, и они поцеловались; потом она сказала:
— Потуши свечу, — и, подумав, добавила: — Посмотри, пожалуйста, где спички? Надо, чтобы они были под рукой.
— Спички здесь, я их вижу, — сказал он и дунул на огонь.
Она длинно, с облегчением вздохнула: наконец-то наступил этот час покоя и как бы даже одиночества… Ее муж лежал рядом, так близко, что она своим плечом касалась его плеча, — и это было необходимо для ее покоя, но в то же время в наступившей темноте она впервые за весь день оставалась как бы наедине с собой — с тем, что было пережито за этот долгий день, — и со
Вскоре она уснула, она действительно очень устала… И Юзеф приподнялся на локте, охваченный внезапным страхом — жена так тихо дышала, что ему почудилось: ее каким-то образом вдруг не стало… Низко наклонившись над нею, он долго всматривался в едва заметные во мраке черты: чуть выступающую покатость щеки, полуоткрытый рот, слабый эмалевый блеск ровненьких зубов. И ему пришло в голову, что, если бы он был одинок, он так бы не испугался сейчас и вообще ему не было бы так трудно!.. Ведь любовь жены не только оберегала его и нянчила, но и чересчур много требовала: сил, которые уже истощились, надежд, которых не осталось. Если он еще держался, то только потому, что это было необходимо ей. «Бедная Иренка, ей было бы, наверно, веселее без меня», — подумал он.
В этот день Лену покинули все ее маленькие расчеты, все соображения о том, что ей можно и что нельзя, что прилично, а что неприлично. И чувство необычайного, чувство особенной напряженности жизни, охватившее ее в ответ на жестокость этого дня, уничтожило все ее благоразумные опасения.
— Федерико, я должна… у меня есть секрет, — волнуясь, сказала Лена, когда они вышли из библиотеки в зальце.
— Ого, у тебя завелись секреты… Ты становишься большой. — Федерико презрительно усмехнулся.
Все в его душе кипело… И та доброта и любовь, что были разлиты в этом доме, подогревали его злость — Федерико не мог простить доброте ее слабости… Ему не в чем было упрекать себя! — он мстил за ее обиды везде, где он воевал. Но он уже не верил в смысл доброты: побежденная на его родина, преданная в Испании, она терпела поражение за поражением и в этой северной, такой огромной стране. И разве сама воплощенная доброта — люди, приютившие его здесь, эта русская, влюбленная в него девчонка, не были завтрашними жертвами нацистов?! Лишь случай пощадил их сегодня… Доброта сама по себе ничего не стоила, если не была подкреплена превосходством в авиации. И в душе Федерико поднималось саднящее чувство, которое можно было бы выразить словами: «Так вам и надо — и хорошим и добрым!.. Если не можете постоять за себя — погибайте!»
— Тебе смешно, а я criminel, — звонким голосом проговорила Лена, — criminel [29] . Я правильно сказала? — перебила она себя.
Вообще-то ее успехи во французском языке за одну неделю были просто необыкновенными, правда, она очень старалась: французский словарь все эти дни был ее настольной книгой.
— Ты типичная criminel, — буркнул Федерико.
— Моя тетя Оля!.. — воскликнула Лена. — Что будет, когда тетя узнает про меня? Я не смогла ей сказать…
29
Преступница (фр.).