Дом учителя
Шрифт:
— Приложите все усилия, чтобы начать переправу утром, — сказал Сергей Алексеевич и добавил: — Я, кажется, недооценил вас, товарищи фуражиры.
Вскоре он поднялся, сказал: «Я еще вернусь. Спасибо, дорогие дамы!» — и куда-то пошел вместе с командиром, который пил много чаю.
Заскребли по полу отодвигаемые стулья — гости начали расходиться. Встала Лена, за нею — Федерико, и внимание Марии Александровны перенеслось на этих молодых людей. Разговаривали они на французском языке, которого она не знала, но тем не менее их разговор ей не понравился. Лена в ее звуковом мире была хрупкой пикколо — наименьшим по величине и самым высоким по звучанию музыкальным инструментом. И диалог Лены и Федерико показался Марии Александровне диалогом пикколо — крохотной флейты — с автомобильным сигналом. Флейта чисто и звонко —
Лена и Федерико перешли из библиотеки в зальце, и кто-то из оставшихся еще за столом проговорил с тоской в голосе:
— Колосок пшеничный!
Конечно, это относилось к Лене — к кому же еще? — не к Федерико же! Потом, обращаясь к Ольге Александровне, тот же печальный голос словно бы попросил:
— Уходить вам надо, хозяюшка! Вы же на самой передовой…
И тут Мария Александровна услышала то, чего так боялась: боец, мечтавший о бане, объявил с непонятной, дерзкой веселостью:
— Завтра фриц обязательно опять полезет! Это как дважды два. Будь готов, Иван Петров!
— Наш Коляскин уже готов, — отозвался крикливый голос на противоположном конце стола. — На моих глазах его — весь живот разворотило. Бояджан тоже готов. Скворцов готов, младший сержант.
Кто-то переспросил:
— Скворцов? Мы же с одного района.
Наступила короткая тишина… И Мария Александровна опять уловила шаги на чердаке: медленные, мягкие. Можно было подумать, что там бродит кошка, если бы в этих шагах не чувствовалось тяжести. Но кто он был, этот человек, и как он туда попал?
Сестра Оля пошла провожать гостей, а Настя принялась убирать со стола; с дребезжащим звоном падали в миску ножи и вилки. И под этот аккомпанемент раздался голос интендантского шофера с птичьей фамилией.
— Настя, — позвал Кулик, — Настя, не узнаешь, что ли?
После долгого молчания та спросила:
— Тоже воевали сегодня? Что у вас с рукой? В крови вся…
— Бревном садануло… Мы на мосту были, на переправе, — ответил Кулик. — Да чего там… Ты-то как?
— А так… Веселилась до упаду.
— Настя!.. — с виноватой интонацией вновь позвал он.
— Скоро двадцать два года, как Настя, — сказала она.
— А я об тебе весь день думал, — он утишил голос до шепота. — Не веришь?
И опять наступило молчание, только звякали тарелки в руках Насти.
— Обмыть надо руку и завязать, — сказала она. — Пойдемте, я вам завяжу.
Она пошла с тарелками, и Кулик потопал за нею.
Мария Александровна тоже вышла в зальце, а затем в коридор. По дому, где все вещи годами не меняли своих мест, она передвигалась совершенно свободно. Лены и Федерико ни в зальце, ни в коридоре уже не было, и она подумала, что следовало бы поискать племянницу. Но тут над ее головой, на чердаке, что-то упало и рассыпалось, словно разбилось. Кто-нибудь другой, может быть, и не расслышал бы этих слабых стуков — ее они не столько встревожили, сколько раззадорили. И Мария Александровна захотела выяснить наконец, кто же это так неловко хозяйничает наверху? А то, что взбираться наверх ей пришлось бы сейчас в полной темноте, не имело для нее, естественно, никакого значения. В сенях она услышала музыку, доносившуюся с чердака, — милую, старинную, хорошо знакомую ей мелодию, которую вызванивали колокольчики. И это привело ее в полное изумление.
Тринадцатая глава
Возвращение блудного сына
Враги
Младший Синельников, Дмитрий Александрович, вернулся в родные места… Он не мог еще сказать, что это овладевшее им в последние годы желание исполнилось именно так, как ему воображалось, но то было лишь вопросом близкого времени. Ему опять повезло, как везло в жизни всегда, в чем он сам, по крайней мере, не сомневался…
Все произошло без особенных затруднений и почти неожиданно. После недавней командировки на швейцарскую границу, где ему пришлось участвовать в хлопотном деле — в похищении некоего немецкого эмигранта-антифашиста, он мог и не попасть сюда, на Восточный фронт. Его начальство Geheime Staatspolizei [27] намеревалось вначале послать его в Африку, в армию Роммеля, что также не сулило большого удовольствия: там, в пустыне, можно было сейчас изжариться. И с этим намерением начальства не согласилась, как видно, его удачливая судьба. В последний момент все переменилось, он получил другое назначение и, очутившись в России, в штабе армий «Центр», уже сам напросился на эту второстепенную операцию.
27
Тайная государственная полиция, гестапо (нем.).
…На рассвете, после удачного, кучного приземления, когда его небольшая группа вся собралась и парашюты были закопаны, он вывел ее на опушку Красносельской дачи — он помнил этот на редкость красивый бор, мощную сосновую колоннаду. Отсюда были уже видны сады и крыши городской окраины, и отсюда он, даже без бинокля, рассмотрел в осенней, просквозившей листве длинную, с тремя печными трубами, покрашенную суриком крышу. Утро стояло росистое, пахло хвоей и, чуть уловимо, хлебным квасом, запахом палых, намокших в росе листьев — по опушке росла лещина. И словно бы хмель ударил в голову Дмитрию Александровичу — он был дома, почти что дома! Через какие-нибудь полчаса он мог увидеть свою дочь, которую никогда не видел, своих сестер — Олю и Машу, что сулило нечто неиспытанное, нечто из мира тех странных отношений, которыми, в общем-то, живет большинство людей и которые называются любовью и добром. Словом, его ожидал праздник, а праздника он и искал, заскучав в своих буднях, где все уже было испробовано и обычно.
Дмитрий Александрович если и испытывал когда-нибудь чувство, близкое к любви, то только к старшей сестре, заменившей ему рано умершую мать. И не это было главное — сестра Оля запомнилась ему необычайно красивой, он восхищался ею еще в том возрасте, когда его сверстники презирали слабый пол, он ревновал ее ко всем кавалерам. И, глядя сейчас на крышу отчего дома, Дмитрий Александрович ощутил себя тем самым озорным мальчишкой, которого часто за шалости корила старшая сестра. Случалось, что она и плакала, узнавая о его проделках. Но ее слезы доставляли ему почему-то необъяснимо сладкое переживание…
Дмитрий Александрович потер ладонью свои крепкие, загорелые, цвета обожженной глины, щеки.
«Надо бы побриться», — подумал он.
С широкой и как бы хозяйской улыбкой он обернулся к своей команде… Все молодые, рослые, подкачал один только радист, тоже гестаповец, — коротенький, узкоплечий, с вытянутой вперед мордочкой шпица, но проворный и цепкий; все обвешанные автоматами, гранатами, ножами, все спортсмены, а двое из пяти — чемпионы по плаванию, все натасканные в своей боевой специальности, это были бравые парни, настоящие молодые волки — он сам их отобрал. И его великолепное настроение передалось в это безоблачное, удачливое утро всей команде. С живым интересом его волчата посматривали по сторонам, точно принюхивались в новых местах, где им предстояло нападать и кусаться.
— Guten Morgen, Herr Hauptmann [28] ,— растянув в ответной улыбке толстые губы, проговорил высоченный здоровяк с белокурыми усами.
Красноармейская шинель, в которую он был обряжен, едва сходилась на его выпяченной полушарием груди; в расстегнутом воротнике гимнастерки виднелась сильная бело-розовая шея… Его товарищи были также перед вылетом переодеты в шинели и пилотки, снятые с русских военнопленных; на самом Дмитрии Александровиче ладно сидела подогнанная портным командирская шинель с советскими знаками различия, присвоенными капитану. И этот маскарад тоже веселил парашютистов… Коротенький радист сдвинул пилотку с красной звездочкой на затылок, растопырил руки и вытаращил круглые глаза, изображая глупого Ивана. Другой десантник, румяный, голубоглазый — он был бы красив, если б его лицо, с выпуклым лбом и со сломанным, вдавленным носом, не напоминало кавалерийское седло, — одобрительно хлопнул радиста по плечу с такой силой, что тот присел; и они оба рассмеялись.
28
Доброе утро, господин капитан! (нем.)