Дом в Мещере
Шрифт:
Глава 6
ОДИНОЧКИ
Стефанов молчал. Наконец поднялся и, нашарив жесткими желтыми ступнями тапочки, перебрался к камину. Я кочергой разбил, разворошил угли. Открыл судок, достал ломоть хлеба, поджарил. Стефанов стал медленно жевать, собирая слюну и посасывая хлебную жижу. Вообще-то ему всего ничего – старик тридцать седьмого года, на фотокарточке больничного листа я видел его без бородки, вполне моложавым, еще с шевелюрой. Стояла дата: уже два года не было того человека.
Неподвижное лицо Стефанова, казалось, оживало в отблесках жара. Я решил отвлечь старика:
– Алексей Васильевич, как вы попали сюда?
– Полгода валялся по больницам. Потом сказали, что помру. Стали выписывать. Я хотел остаться. Или самому концы отбросить. Ни к чему мне это было – своих беспокоить.
– Так вы поверили, что умираете?
– У меня не было никаких оснований не верить.
– Так же, как и верить не было оснований.
– Да. Наука, елки-палки.
Стефанов снова повернулся к камину. Его бородка брезжила жидким золотом. Синие всполохи уже исчезли, марево слабо плескалось над жаром, и прозрачные розовым светом угли чуть подернулись пепельными лишаями.
То ясное знание, что таилось во мне, показалось мне жалобным птенцом, где-то мерзнущим во внешней ночи. Мгновения неизвестного солнечного лета мерцали перед ним, не согревая.
Началась метель, снег повалил проворнее, гуще. Белая темнота наискосок заштриховала опушку. Под порывами ветра наша стеклянная стена, дрожа низким гулом, заливалась всплесками молочной слепоты. Гибкие вертлявые фигуры, сбитые в сгустки порывами ветра, плетьми бились, хлестали в окно, вспыхивали в нырке из темноты к свету, липли плоско к стеклу, дико всматривались и осыпались.
Зима. Размером с сознанье. Чашка кофе, лимон, белоснежная скатерть. Застывший профиль. Подвешенная беседа. Если встать, отодвинуть штору, распахнуть окно, полчище духов метели ворвется, расплескается вокруг, по щекам, исколов. Призраки, они исчезают в тепле моего лица… Я возвращаюсь, допиваю кофе. В комнате еще пахнет свежестью морозного воздуха – их присутствие тает. Сигарета дымится. Желтеет лимон. Профиль оборачивается, чтобы всмотреться. Слезы мешаются с каплями тающего снега.
Меня скоро потянуло в зыбкую, тревожную сонливость. Резвые короткие сны, как кошмарные осы, зароились над моим сладким, сонным воображением…
И увидел я за стеной прибывшую комиссию. Ее наглое любопытство, норовя всюду сунуть свой клюв, хищно кромсало, расклевывало сытый уют жителей. Суетливый персонал с объедками достоинства на физиономиях неотступно следовал за двумя проворными, в элегантном черном, мужчинами. Длинноногая дива едва поспевала на высоченных каблуках, как на ходулях, за ними. Очевидно, она им была обузой на этой охоте: они травили невидимого зайца и, как при обыске, ловко юлили и взбегали по коридорам, лестницам, этажам и галереям Дома. Главный – мистер Леонард Кортез, невиданный доселе владелец здешнего мира, придирчиво осматривал подробности устройства каждой жизни, каждого сустава больничного механизма… Его лицо пока что неразличимо: либо он никогда не обращает взгляд ко мне, либо оно стерто из памяти, а вместо – сплошной безглазый шар, безо рта, без носа, с аккуратной стильной стрижкой. Также он обладает неснятой шубой и тростью в руке, вышесредним ростом и порывистой манерностью движений… У пациентов он без переводчика глуховато интересуется, чем больны, как долго, какова была их мирская специальность, имеются ли дети и насколько благополучно здесь налажен быт… Его едва понимают, он настойчив и, если человек уже не способен ответить, интересуется тем же у врачихи. Та исходит дрожью подле – держа охапку серых больничных карт, торопится найти, роняет… Кортез бодро шутит, но заметно, что раздражен и едва терпит, – подгоняя намеком. Я вижу, что шуба его роскошна, она то и дело меняет состав меха: то умеренный бобр сменяется пышной лисицей, то лиса – аккуратной блестящей норкой, то изящная норка выпускает линялые космы енота… Кажется, что шуба, как краска лица, выдает его скрытное мнение, и я никак не могу взять в толк, почему он ее не снимет… Я вижу, как он взмахивает и тычет своей сандаловой тростью – словно щупом, отдергивая, распахивая, приподнимая, приоткрывая, раздвигая занавески, дверцы, двери, одеяла, створки, шторы… Попутно во рту его вырастает курительная трубка и распускается пряным, как аромат чернослива, вьющимся на излете пыхом… Роскошная краля (медовые зрачки, небрежно собранный на затылке ворох русых волос,
Взгляд сновидения смежается. Я поднимаю голову: Стефанов уже перебрался на постель и поудобней устраивает подушку. Метель установила обороты, полыхает сумеречным бесом, кидается лицом в окно. От тоски я снова не в силах видеть яви и опускаюсь в следующий сон. Я вижу, как горбун, придерживая горб, сцепив на пояснице ручки, стоит подбоченясь, степенно озирается кругом. Кортез властно, нервно прохаживается по холлу, покуда косая заведующая перед горой нарядной елки исполняет торжественную речь. Вдруг, на самой раболепной ноте («благодаря милостивому, обильному участию»), два попугайчика внезапно срываются с дверцы клетки и, мотаясь в своих глупых догонялках, бередят и поганят весь этот остекленевший пафос…
Далее следует страшное. Все каменеют, кудрявый водила от страха хватается толстыми пальцами за свои лошадиные желтые зубы. Вот-вот должна последовать стравливающая напряжение тупая шутка. Заведующая уже пугливо улыбается, чтобы расцвести. Но Кортез пускает все это вдоль борта и срывается в дикую прыть по холлу, рубя и перемешивая тростью бешеное зренье. Попугайчики едва увертываются – петляя, взмывая, кружа. Голубого Кортез забивает почти сразу: короткая вспышка в облачке пера и пуха; желтый, кувыркаясь и вихляя, еще мечется вкривь и вкось по тесному воздуху, то спадает на бреющий и бьется мягко в мебель, то, стукаясь в потолок, взмывает, чиркает по елке, сшибает шарик, тянет серпантин – и вдруг на одном изломе выруливает прямо на меня: анфас я вижу выпуклость его бешеных круглых зенок, раскрытый клюв, я вижу в медленном полете, как эта маленькая гарпия плывет, мешая воздух взмахами и колошматя, как лапки, распрямляясь для посадки, коготками целятся мне в глаз… и тут же вижу набалдашник, круглый, с кисточкой на шнурке, который настигает птицу, за хохолком… Удар приходится скользящим. Весь в пухе, перьях, крови – оползаю.
Я тупо вижу распластанный комочек размозженный. Две белых липких капли птичьих мозгов на запястье. Я подношу их к глазам… Я погружаюсь в них, как в выросшее тесто, как в трясину. Там – темнота, виденье попугая после смерти. Вдруг проясняется, и я вижу зеленую ветку, полную спелых абрикосов. Клювом надкусываю один плод, углубляюсь в мякоть – сок течет на грудь… Все так знакомо, тот самый дворик, коврик, приоткрытое окно, но. пугаюсь продолжения и выныриваю обратно.
И снова две вертикальные взвеси – с оттенком желтого одна и красного от страшного удара другая – обрушиваются в глаза. Надо мной склоняется месиво из рож, все вглядываются, но в то же время и с опаской, с оглядкой на Кортеза: можно ли помочь? Да, он считает, можно: машет рукой.
Я вижу Катино лицо. Она склоняется с ваткой. Глаза щиплет, разбита бровь, теплота с виска заливает лицо… Мне хочется рыдать, и я рыдаю.
Тут меня Стефанов растормошил и сидел рядом, обмахивая газетой, пока меня снова не сморило.
Проснувшись окончательно, я увидел, что метель прошла, в окна гляделись слепо цинковые сумерки. Гоньба попугаев не прошла бесследно: во сне я уткнулся лицом в рукоятку кресла и отлежал себе бровь, переносицу, ухо.
Я умылся ото сна в ванной. В зеркале половина лица оказалась нежно-красной, в мелких цветочках и морщинках от тисненой обивки… Я долго смотрел на капель из крана, ржавый потек на фаянсе раковины был похож на надкушенную грушу.
В коридоре послышались голоса: один мерно каркал, еще один, прерывая смутный третий, ему отвечал, разъясняя подробней… Кто-то стукнул, шаркнул ладонью по двери, подергал за ручку, но вдруг удалился шагами.
Захотелось есть. Я поставил в СВЧ друг на дружку судки и подумал: надо будить Стефанова ужинать. Старик крепко спал, завалившись неловко набок: войлочная шапочка съехала на ухо, борода подмялась подбородком, и вид его был безмятежен, как у аксакала, заснувшего в тени ореха в полдень. Время от времени во сне он дергал ногой, стараясь нащупать дно трясинного морока сна. Я вытащил из-под его плеча жидкий комок подушки, сложил со вторым, валявшимся в ногах, и всунул их под его сны. Старик перевернулся навзничь, но не проснулся. Печь отмерила готовность, я вынул еду и на стопке салфеток поставил на край постели.