Дом веселого чародея
Шрифт:
– К осени, можешь себе представить, несчастный сей клок земли, бурьянный сей пустырь выглядел неузнаваемо: разделанный террасами, живописно вознесся над рекой – Версаль, братец! Просто-таки Версаль! Толки, конечно, и так далее: что? К чему? Какая цель? Чего не городили! Но, как еще только принялись бугор копать, я, разумеется, догадался: это что-то не простое затевается, это господин Дуров не иначе как цирк будет строить… Вот как-то раз, знаешь ли, утречком возвращаюсь с купанья, гляжу – что за черт! – старого домишка-то и след простыл! И уже каменщики фундамент кладут, и строительная суета вовсю. Ну-с, что ж такого, в порядке вещей. Но меня что удивило: всею этой мастеровой братьей командует – кто? Не поверишь – карла! Ну, не более аршина
Рассказывалось далее, что ранняя зима застала дуровский дом сооруженным наполовину: каменщики сделали свое дело, на смену им пришли мужики из дальней землянской деревни Перлёвки, известные в нашем краю плотники. Застучали топоры, на пустыре свежо, радостно запахло сосновой щепой. И вот наконец горожане, собравшись на реке у крещенской проруби, увидели на крутом спуске Мало-Садовой уже не убогую, всем известную избенку, а хотя еще и не знаменитый дуровский дом, но как бы его подобие: низ каменный, верх деревянный, рубленый, большая двухъярусная веранда и двор, заваленный золотистым тесом и битыми кирпичами.
А сам хозяин в эти дни был далеко.
Париж, как и прежде, встретил Дурова оглушительными овациями. Огромные транспаранты, фотографические портреты в витринах магазинов и кафе, аршинными буквами всюду – Дуров… Дуров… Дуров! Популярный еженедельник «Иллюстрасьон» посвящает ему целые страницы с прелестными гравюрами, изображающими его самого, его зверей, отдельные сценки работы дома и на манеже.
Он являлся в Париже не просто иностранным гастролером, не просто великим артистом, нет. Прежде всего он был тем великолепным смельчаком, который на земле немецких бюргеров не побоялся открыто выразить свои симпатии прекрасной Франции; который в лицо немецким жандармам крикнул: «Вив ля Франс!»; который в блестящей цирковой репризе дерзко осмеял самого кайзера Вильгельма, за что и был брошен в Моабит, берлинскую тюрьму для особо опасных преступников.
Париж встречал русского клоуна как своего национального героя. Это был невиданный триумф, едва ли когда и где ранее сопутствовавший иноземному гастролеру.
Действительно, все некогда так ведь и происходило – и восторженное «вив ля Франс», и мрачный Моабит… И недаром же после скандальных гастролей в Германии он твердо решил тогда избрать своим постоянным обиталищем
Но вот увидел воронежские луга, зеленые холмы, речку со стадами гусей на прибрежной травке и…
Все мысли нынче летели туда – в Воронеж, на Мало-Садовую. Отправляясь в заграничные гастроли, строго наказывал крошечному человеку Клементьичу извещать аккуратно обо всем, что делается на новой усадьбе: как вершится строительство дома, как идет планировка и посадка будущего «версаля», да что каменщики, да что плотники, да что садовники…
С улыбкой мысленно представлял себе крохотку-карлика в окружении здоровенных копачей и плотников, и как они, эдакие громилы, грубияны, мастеровщина, покорны каждому его слову, ибо за ним горою, скалой неприступной высится на всю губернию знаменитый «русский богатырь Проня из Мартына», чудо человеческое во множестве лиц: то борец циркового чемпионата, то грузчик на чугунке, то, наконец, батрак на постоялом у Затекина, всегда добродушный, всегда ищущий справить какую-нито работенку «почижельше», – бродяга, артист, чудак «не от мира сего»…
Нет, без России не жизнь.
Но после Парижа он едет в Вену, в Брюссель, в Мадрид, и всюду – успех, овации, слава.
Он шел победителем по городам покоренной Европы.
А в России масленая гремела бубенцами, блинный дух витал над великой империей.
В ряду прочих городов и Воронеж не хуже других гулял, шумел; ковровые сани, троечные упряжки, рев, свист, вывороченные оглобли, жаркие, жирные горы блинов.
Винища – море разливанное.
Тихая зеленая уличка нынче дремала, белоснежна. Густой, пухлый иней на садах. Розовое предвечернее небо и фиолетовые столбы дыма над крышами.
Везде – праздник, танцульки, любительские спектакли. Везде смех, бренчат пианино, почта цветов с любовными изъяснениями, жмурки, «фантики»… А в доме присяжного поверенного однажды, близко к вечеру, медное блюдечко «прошу повернуть» робко звякнуло на парадной двери, и, нежданный-негаданный, на пороге показался Александр. Всегда веселый, улыбающийся, он, в чем-то вдруг изменившийся, стоял, смущенно глядя исподлобья, в помятой студенческой шинели, в башлыке, сам весь какой-то словно помятый.
– Не волнуйся, папа, – сказал с принужденной улыбкой, – ничего особенного. Меня исключили из университета. Вот приехал…
Последние слова прозвучали растерянно и жалко.
– Ну да, ну да, конечно, – тоже растерянно и некстати, несоразмерно своему богатырскому росту и сходству с Тургеневым, замельтешил Сергей Викторович. – Читали, читали… Студенческие беспорядки, да? Вот и ты, оказывается… Ну, ничего, раздевайся…
Пенсне соскользнуло с крупного носа, повисло, поблескивая, на черной тесьме.
– Вот мать обрадуется… – забормотал, помогая сыну развязать башлык. «Чему ж ей радоваться, – тут же сообразил, – что это я говорю…»
Сегодня они собирались музицировать. Кедров уже пришел, сидел в гостиной, перелистывал нотную тетрадь. Он благодушествовал. Спектакль «Лекарь поневоле», который давали на сцене Семейного собрания и где он отчаянно смешил публику, прошел с небывалым успехом. «Ну, Александр Яковлевич! Ну, талант!» – только и слышалось при разъезде.
– А-а, студиозус! – воскликнул, слегка актерствуя. – К родным пенатам, так сказать…
– Ну-ну, пойдем к матери, – присяжный поворачивал сына к двери, словно подталкивал. – Как-нибудь, понимаешь, с ней этак… поосторожней, не сразу…
А она, услышав голос сына, уже спешила в гостиную, радуясь его приезду, и, хотя материнским чутьем понимала этот неожиданный приезд как беду, – все равно готова была претерпеть любое, лишь бы Сашенька ее был здесь, рядом, – ее прелестный первенец, ее радость…
Но тут снова взыграло медное блюдечко, и в комнату, не раздеваясь, в шубе, с волною свежего, яблочно-морозового холода влетел Чериковер.