Дора, Дора, памидора…
Шрифт:
Я – в пятом или шестом классе и сейчас узнаю все про себя, своих родителей… и смогу, наконец, написать честное резюме. Переминаюсь в пустом коридоре в ожидании неведомой подсказки. Смотрю на стоптанные сандалии. На дырку в чулке, там, где большой палец.
Ко мне вперевалку приближается старуха. Высокая, грузная, с полоской густых усов, с кучей бородавок. Подходит. Замирает. Вынимает из кармана пачку сигарет в плоской бумажной упаковке красного цвета. «Прима», – узнаю я. Закуривает. Сплевывает крошки табака и говорит, картаво раскатывая «р»:
– Здравствуй, Вера Павловна! Где ты шляешься? Опять на яблоне спала? Папка с личным делом твоим в канцелярии. Только там ничего нового не прибавилось.
«Хочу», – пытаюсь сказать я, но губы не двигаются и язык тоже.
– Хочешь? – снова интересуется старуха. Я вспоминаю, что зовут ее баба Фаня. Фанька, как зовем мы ее за глаза. По паспорту – Фаина Зусмановна Зеттель. Вспоминаю, что напившись, а напивалась баба Фаня строго по пятницам, захватывая субботу и часть воскресения, она впаривает нам тексты Торы. Все эти многочисленные заповеди числом в 613, которые помнила назубок, будто держала в себе USB driver. Только простые тексты Торы не давались нам в понимание. Дети выдерживали не более десяти-пятнадцати минут невнятного бормотания, несмотря на бесплатные сигареты. Лишь я терпела пытку текстами до конца, пока Фанька, наконец, не засыпала…
При желании я могла вспомнить все 613 заповедей, но это не доставляло удовольствия. Большинство заповедей казалось совершенно бессмысленными. Некоторые были настолько очевидны, что не заслуживали специального рассмотрения. Другие, наоборот, настораживали, даже пугали безграничной, почти космической пустотой, недоступной моему пониманию.
«И благословил их Творец, и сказал: плодитесь и размножайтесь», – гласила первая заповедь Торы, ясная и понятная двенадцатилетней девочке. «Соблюдай завет Мой. Да будет обрезан у вас всякий мужчина». Эта тоже была понятна, поскольку Фанька успела просветить меня по поводу ритуала обрезания у евреев. А тезисы про козленка: «Не вари козленка в молоке матери его» и «По струпу не брить», удивляли невнятностью описанных процедур. По поводу заповеди «Не стригите краев волос вокруг головы вашей», мне всегда хотелось спросить: – Почему? – Следующие две заповеди: «Ни к какой единокровной не приближайтесь, чтобы открыть наготу», и вторая, похожая: «Наготы дочери твоей не открывай, ибо твоя нагота она», вызывали странное возбуждение непонятной запретностью. А потом догадалась, про что они. Про Тихона и его отношения с Дарвин, что любила подчеркивать свой статус падчерицы…
И вдруг с поразительной ясностью осознала невероятное: этот сукин сын мучитель Тихон – он и есть мой родной отец, которого искала всю жизнь. И сразу факты, и их интерпретация, и события, случившиеся в этой связи, и не случившиеся, и поступки Тихона, и мои, и Дарвин, и близких друзей наших, агрегировали и выстроились в совершенно безумную, доказательную и бездоказательную цепь, подтверждавшую такую возможность… и столь же решительно отвергавшую ее. И колоколом, тревожащим душу и тело, прозвучало, еще не осознанное до конца: знает ли он? Хотя, какое это имело значение?
Он просто не мог не быть моим отцом. Оставляя в мозгу глубокую борозду, пронесся короткий клип с саундтреком из «Бременских музыкантов»: Тихон, молодой и счастливый, спускается по ступенькам родильного дома со мной на руках. Рядом женщина с цветами. Видимо, мать.
Я прозреваю и начинаю понимать, почему меня так бесило, когда Дарвин называла Тихона папой. Во мне смешались, как это бывает у девочек, мучительно прекрасная и пронзительно чистая любовь к нему, смешанная с не менее сильным сексуальным влечением. И сразу всплывают из Торы знакомые строчки про наготу единокровной, которую лучше не открывать.
– С чем пожаловала, Верунчик? – напоминает о себе баба Фаня.
– Расскажи, как я попала в детский дом? – прошу я, хоть знаю историю эту назубок. Фанька соглашается. Идет в кладовку за водкой. Возвращается. Отпивает. Дает мне сделать глоток. Закуривает. Протягивает вторую сигарету. «Боже мой! – с ужасом думаю я. – Неужели в двенадцать лет я могла выпить водку из горла и выкурить сигарету? Дарвин тоже могла, – успокаиваю я себя. – А забавы с гениталиями, которые мы позволяли, не зависимо от того, кто твой партнер: мальчик или девочка, взрослый мужчина или женщина? А Дарвин? Она позволяла себе подобное, невзирая на гендер? Хотя, кто спрашивал ее? И остался ли от тех далеких детдомовских утех след в ее душе, такой же болезненный и глубокий, как в моей?».
– Тебя привезли к нам из дома младенца, – продолжает баба Фаня. – С готовым именем и фамилией, придуманными там. Про коней твоих, родителей, значит, в сопроводительных бумагах ни слова. Следовательно, родилась ты в беспорочном зачатии, – пугает меня литературными текстами баба Фаня. – Хотя, мать должна быть, крути, не крути…
Мы снова отпиваем водку из горла. Продолжаем курить. Фанька смотрит на меня большими коровьими глазами, темными и печальными, как у большинства еврейских женщин. – Послушай кусочек из Будды, – говорит она, будто собралась сыграть прелюд Шопена. – Ты уже большая. И понимать должна больше, чем восьмилетняя пацанка. Не стой столбом. Сядь. – Я сажусь на пол подле нее. Она пахнет детством, скудным, почти нищенским. Но запах так приятен, так отчетлив, будто соломинкой щекочет ноздри, что хочется поселить его в себе навсегда, на всю оставшуюся жизнь.
– Страдание противоестественно, – доносится до меня голос Фаньки. – Возможно, поэтому оно составляет большую часть человеческой жизни, которая сама по себе тоже противоестественна. Страдание – даже не часть, а скорее форма существования человека. И причина страданий – неведение, как у тебя, которое служит толчком для цепи событий, приводящих к страданию. – Она продолжает и говорит, что неведение о судьбе отца, делает меня несчастной.
– Да, да! Он законченный поц, твой отец, если сдал тебя в дом младенца. Или, наоборот, святой, если сделал это. Единственный способ избавления от страданий – познание, к которому ведет «срединный путь». Но тебе это ни к чему. Тебе надо узнать, что сделал твой отец, перед тем, как сдать тебя в дом младенца, как сдавали в мое время пустые бутылки в специальные ларьки.
Баба Фаня пьяна. Она сидит подле меня на полу, вытянув длинные толстые ноги в шерстяных чулках и глубоких галошах до лодыжек. Молчит. Изредка всхрапывает, громко и протяжно, будто в последний раз. Рядом валяется пустая бутылка. А я, погрязнув в ее пьяных текстах про страдания и несчастья, которые и есть форма существования человека, стараюсь выбраться из них. И вспоминаю, что счастье не только в том, как ты живешь и чем владеешь, но также в том, как ты относишься к этому.
– Знание, как любая наука, всегда сакрально, – внезапно заявляет баба Фаня, не открывая глаз.
Я вздрагиваю, вспоминаю Дарвин, и хочу возразить, но Фанька продолжает, не обращая не меня внимания:
– Сакрально, потому что представляет ценность само по себе. Наука, о которой печешься, не может быть частной собственностью. Если человек сделал открытие, оно тут же, as if on purpose, приобретает характер всеобщего достояния, как теория относительности или хоккей на траве. Как третий закон термодинамики или доспехи для биатлона. Как, созданная Ламарком и Дарвином, теория эволюции. И все попытки сокрыть открытия от людей кончаются одинаково…