Дора, Дора, памидора…
Шрифт:
Я знала, Дарвин нравились мои истерики и грубые тексты. Похоже, они возбуждали ее больше научных банальностей, добываемых сотрудниками Лэба. Ей, как и мне, в такие моменты казалось, что ссорятся две детдомовские девчонки. И младшая атакует старшую за несправедливо отобранный пряник или яблоко. Только я ошиблась, потому что Дарвин даже не обернулась и бросила через плечо: – Get the fuck away from me! [31]
Но я не собиралась уходить и уселась в кресло рядом с любимой заведующей. А она была так хороша собой в тот момент, так пронзительно красива, что многие голливудские
31
Пошла вон, сучка.
Но Дарвин увидела и сказала:
– Ты всегда точно знаешь, когда всадить кинжал, Никифороф. – В ее взгляде не было ни прощения, ни поощрения. Только немного близорукости. – Для таких дур, как ты, вычисление смысла жизни есть один из главных ее резонов. К счастью, в среде воспитанных людей о смысле жизни говорить не принято.
Я не реагировала. Удобно устроилась в кресле и, пустив корни, была готова выслушать отказ в любом формате. И, в который раз, простить ей все, и забыть про чертов шар с туфельками внутри. Но Дарвин продолжала удивлять:
– I hid this fucking piece of iron in the…, [32] – начала она, держа за пенис фигурку чугунного писающего мальчика, что стояла на столе.
В этот момент в кабинет вошел ТиТиПи: большой, как шкаф, добродетельный и благополучный, не успевший пресытится богатством своим. Сел в кресло с заботой на челе. Согнул длинные ноги, и колени сразу оказались на уровне лица. Посмотрел на меня, как смотрит ботаник на представителя фауны. Я казалась ему енотом, неожиданно свалившимся с дерева на паркет кабинета его дочери. «Приемной», – как постоянно поправляла Дарвин. Енот колол глаза никчемностью. И к озабоченности ТиТиПи добавлялось раздражение.
32
Я спрятала эту железяку в…
Озабоченность и раздражение теперь сопровождали Тихона постоянно. И если Дарвин продуцировала в нем озабоченность, то раздражение я относила на свой счет. Хотя порой мне казалось, что лишь плохой человек может быть так постоянно озабочен. У благородного в душе царит безмятежность. Только ТиТиПи никогда не давал повода усомниться в благородстве своем и интеллигентности особо высокого свойства, про которую, кажется, Белинский говорил: «Теин в чаю, букет в благородном вине». Что не мешало ему быть грубым и заносчивым, а порой просто выходить за рамки приличий и позволять себе такое, что наш детдомовский завхоз казался карьерным дипломатом.
– Я не очень хороший человек, но точно не стервятник, – донеслись до меня слова ТиТиПи, адресованные Дарвин. Будто чужой приемный папа запросто читал мои мысли. – А ты, Никифороф, ступай в коридор и постой там. Мне надо поговорить с дочерью, – закончил он. Я встала и двинулась к двери. И слышала спиной, как Дарвин препирается с Тихоном и требует, чтобы я осталась.
Для меня никогда не существовало проблемы легитимности власти ТиТиПи ни в урюпинске, ни в институте. Вопрос: «А чё это он тут раскомандовался?», для меня не возникал. Еще по детскому дому я знала, чем власть жестче, тем она легитимней. А потом, уже
ТиТиПи, похоже, знал это не хуже меня. Пользуясь легитимностью своей, он заново обустроил урюпинск, создал институт, наш Лэб, определил его тематику и сделал все, чтобы мы пребывали в комфортных условиях, решая поставленные задачи. А мы не решали. Может, из-за мелочей, о которых говорил нам ТиТиПи. Но если поставленные задачи не решались, несмотря на вбуханные деньги, то, либо мелочи были не мелочами, либо задачи были сформулированы неверно. И тогда победа – поражение. Cash for trash…
– Хорошо! Пусть остается, – услышала я у дверей. Вернулась. Замерла столбом возле Дарвин, готовясь защищать ее, хоть не знала от кого. А когда услышала вопрос Тихона про контейнер с водой из «Барселоны», который исчез после взрыва, сильно обеспокоилась собственным спасением. Стала суетиться. Но более всего сожалеть, что не вышла вовремя в коридор.
А он подлил масла в огонь, многозначительно поглядев на нас с Дарвин:
– Если ошибку можно исправить, значит, вы ещё не ошиблись, девочки. – Встал с кресла. Распрямил колени. И, почти коснувшись головой потолка, добил: – Чтобы вечером контейнер лежал у меня на столе.
Дарвин закольцевалась и не слушала отчима, лишь осторожно касалась пальцами крохотного чугунного пениса. И мысленно все глубже погружалась в предстоящий дауншифтинг с Евсеем, в котором неправильно питалась вместе с ним разбавленным спиртом, пропахшим формалином. Я как-то попробовала открыть ей глаза на происходящее:
– То, что вы делаете с Евсеем, доктор Дарвин, так же похоже на дауншифтинг, как сперматозоид похож на человека. Это, скорее, dumpster-diving. – Дарвин обиделась, но ходить не перестала…
Под прицелом я осталась одна. ТиТиПи не мог не воспользоваться моментом. Оглядел с ног до головы, на ходу раздевая глазами. Хотя раздевать-то было всего ничего: синие лабораторные штаны и рубашка. Я не переживала, потому что рядом сидела Дарвин. И папочка при всей отвязности не отважился бы залезть мне в трусы. Только у Тихона в тот момент было другое на уме:
– Есть ли что-нибудь достойное обсуждения в докладе Доры, который вы готовите хором? Что-то положительное, за что можно уцепиться и вытащить весь доклад… всю тему?
Обиженная сексуальным пренебрежением Тихона, я собралась ответить, что подобные вопросы директор института не должен выяснять в компании простой лаборантки. Однако подошла. Прижалась почти вплотную к огромному Тихонову животу и, трудно подбирая слова, выдала текст, не хуже, чем Дарвин на недавнем собрании челяди Лэба:
– Пока, как вам известно, даже бигли дохнут от наших стараний. На этом фоне говорить о заметном продлении жизни обитателям кремля, если вы это имеете в виду, не приходится.
– А не так заметно, можно? – ТиТиПи угасал на глазах.
– Можно, если они разрешат свободные выборы, будут заниматься спортом, пить понемногу, перестанут принимать антиоксиданты и не будут переедать. Но тогда ваш план потек: вы – не при делах, мы – тоже.
– Что ты себе позволяешь, Никифороф, мать твою! – заорал ТиТиПи, возрождаясь. И Дарвин начала приходить в себя. А меня уже было не остановить:
– А еще мы можем заметно открыть глаза, и не только мировому научному сообществу, на то, что постояльцы кремля не достойны вечной жизни, даже если нам когда-нибудь удастся получить структурированную воду. Никто не достоин.