Дорога неровная
Шрифт:
— МГД означает — Модлин Георгий Давыдович, это, значит, я. Здравствуйте. И вы, пожалуйста, назовите себя.
Девушки вставали, бормотали свои имена, думая, что «комиссар Жюв» не запомнит. А он запомнил. С первого раза. И никогда не путал их. С тех пор его никто не называл ни «комиссаром Жювом», ни МГД, его просто называли по имени-отчеству. Впрочем, к этому добрейшему человеку и нельзя было иначе относиться. Он никогда не ставил девчонкам отрицательные оценки, никогда не читал нотации, просто сокрушенно разводил руками, дескать, и как вы, серьезная девушка, такая взрослая, не понимаете, что учиться следует хорошо. И потому группа у него действительно не имела двоек — Модлина старались не огорчать.
Совершенно иным по характеру оказался Василий Сергеевич
Человек он, вероятно, был неплохой, порой открыто улыбался, и тогда вокруг его глаз собирались лучики-морщинки, но чаще всего он пребывал в унылом настроении и голос имел скрипучий, тягучий, похожий на скрежет двух ржавых железяк. Он говорил нарочито медленно, вдалбливая каждую фразу в головы студенток, то повышая, то понижая голос в конце фраз. Седые длинные волосы спадали ему на лоб, и он откидывал их длинными нервными пальцами. Во время перемен Васильков прогуливался по коридору, опираясь на тросточку, или же одиноко стоял в кабинете у окна. Его болезненный вид вызывал у девчонок жалость, однако, большинство группы не учило сопромат. Все изнывали от плохих предчувствий, когда Васильков, чуть прихрамывая, входил в кабинет, долго, молча с недовольным лицом в полной тишине перебирал на своем столе какие-то бумаги, словно настраиваясь на лекцию. А потом сказывалось плохое предчувствие: двойки сыпались на группу как горох из мешка, и потому студентки рассерженно шипели: «Не зря говорят: как сдашь сопромат — можешь замуж выходить, все остальные предметы — семечки». И все-таки Васильков по-хорошему всех удивил, когда технологи-наборщики получили дипломы: ни у кого в дипломе не было оценки ниже четверки. Старик понимал, что полученные знания вряд ли пригодятся мастерам-наборщикам на производстве, а портить выпускной балл не хотел никому, хотя добросовестно пытался вложить в ветреные головы хоть минимальные знания по сопромату.
Однако в техникуме преподавали не одни мужчины. Мужчин студентки, которые в основном находились в самом невестином возрасте, изучали, злили, строили им глазки, даже влюблялись, а вот к женщинам было всего два чувства: их либо уважали, либо боялись. Экономиста Елену Александровну боялись: умная женщина, и характер неплохой, однако ее «острый» язычок приводил всех в трепет, никогда нельзя было понять, что выскажет она в адрес студентов. «Англичанку» Людмилу Иннокентьевну уважали, брали с нее пример: ни разу за три года учебы никто не видел ее растрепанной, неаккуратно одетой. Всегда у нее ровная прическа, волосок к волоску, всегда элегантно и строго одета, на руках — маникюр.
С мастером Фаиной Семеновной Молдавской группа дружила, правда Фаина как-то умудрилась выйти замуж за одесского «кавээновца» Леонида Сущенко и уехала. И тогда за четвертую группу со всей страстью своего крутого характера взялась другая Семеновна — Мария Семеновна Мариня, но ей все были потом благодарны: учила она добротно.
А вот свою «маму» — куратора Эмилию Константиновну Ресенчук — девчонки просто обожали. Однако с ней пришлось расстаться задолго до конца учебы — ее мужа перевели в Ростов-на-Дону в крупное полиграфпредприятие «Молот», и Ресенчуки уехали. Тогда стало понятно, почему она в первом семестре для своей группы была словно мать родная, а во втором — охладела: знала об отъезде и не очень напрягалась. И хотя в начале следующего учебного года была еще в городе, не зашла попрощаться с группой, поэтому девушки очень на нее обиделись.
И тогда судьба преподнесла другому экономисту — Валерию Сергеевичу Дмитриеву — неприятный подарок: его назначили куратором взбалмошной, болтливой и, пожалуй, разболтанной, однако и талантливой четвертой группы. Ох, и намаялся же бедолага Валерик со своенравными девицами, избалованных свободой, потому что они полгода были предоставлены сами себе! Одна Тина Власьева чего стоила! В ней, видимо, был немалый процент узбекской крови, получилось нечто гремучей смеси. Власьева то ехидничала, не считаясь с авторитетами, то закатывала истерику, если девчата отпускали
Павла Федоровна и Николай Константинович после отъезда дочери на учебу затосковали. Молча сидели возле старенького приемника «Москвич», слушали передачи, но уже не спорили, как раньше, думая об одном и том же — о Шуре — однако думами своими не делились друг с другом. Что-то словно потухло в доме, затихло. Даже Ярик, которому разрешили жить в доме, а не в сарае, лежал у двери, протяжно и громко вздыхая: тоже тосковал по молодой хозяйке. Единственной радостью для всех были письма от Шуры, которые приходили часто, но все же это были письма, а не живой голос. Письма многократно читались вслух, обсуждались новости. Потом Павла Федоровна садилась писать ответ, а Николай Константинович ревниво следил, чтобы написано было все, о чем он просил. И даже Ярик тихонько поскуливал, словно тоже что-то рассказывал.
Хозяйством теперь занимался Николай Константинович. Он ходил с небольшим ведерком за водой к колонке, выносил мусор. Получив пенсию, в первую очередь шел на почту и телеграфом отправлял Шуре тридцать рублей. Он стал при ходьбе опираться на палочку: хоть и старался держаться молодцевато, но года брали свое.
Николай Константинович, спозаранку сходив за продуктами в магазин, прогуливался вместе с Яриком перед домом до прихода почтальонки. Ярик безошибочно угадывал, несет она письмо от Шуры или нет: начинал юлить всем телом, взвизгивать, и тогда Николай Константинович трусил навстречу почтальонке, забирал письмо и спешил в дом, радостно крича:
— Поля! Письмо от Шурочки! — и тут же распечатывал конверт, хотя письмо, как правило, было адресовано Павле Федоровне, пробегал глазами по крупным угловатым строчкам. Ярик внимательно следил за ним, и если Николай Константинович медлил с громким чтением вестей от его обожаемой хозяйки, начинал нетерпеливо взвизгивать: дескать, я тоже хочу послушать, о чем пишет Шура. Николай Константинович понимал нетерпение пса, но ритуал чтения нарушать не собирался, вручал письмо жене, не спеша раздевался, усаживался поудобнее за стол и командовал:
— Ну, мать, читай, что дочка пишет.
И Павла Федоровна, нацепив очки на нос, садилась за стол и начинала громко читать письмо. Ярик устраивался напротив них, слушал, навострив уши, и беспрестанно молотил хвостом по полу, выражая свою радость. Ярик же всегда сообщал и о том, что Шура приезжает. Неизвестно, как он это узнавал, но накануне приезда девушки усаживался возле дома на тротуаре и внимательно единственным глазом (какой-то негодяй выбил Ярику камнем правый глаз) смотрел в конец улицы, откуда должна была прийти Шура. Ничто не могло отвлечь его с поста до тех пор, пока Шура и впрямь не являлась. Ярик узнавал ее издалека по летучей быстрой походке и мчался навстречу с визгом и лаем, сообщая всей улице, что его любимица вновь приехала домой.
Павла Федоровна зимой редко выходила из квартиры: температурные перепады нежелательны для астмы, от которой она страдала уже несколько лет. Но как-то Николай Константинович заболел, и она отправилась в магазин сама. День выдался теплый, сумрачный от низких снеговых туч, из которых сыпался мелкий мягкий снежок, и Павла Федоровна, закутанная в шаль до самых глаз, семенила по улице, на которой прошла почти вся ее жизнь в Тавде. Магазин стоял по-прежнему в начале улицы неподалеку от дома, где несколько лет она прожила с Максимом, и, как всегда при виде его, на Павлу Федоровну нахлынули воспоминания.