Дорога обратно (сборник)
Шрифт:
— Товарищ капитан, а товарищ капитан! тю-тю, приехали!
В ночь на старый Новый год капитана вывел из забытья деликатным стуком в дверь сам полковник Живихин.
— Вызывают, еду, — сказал он. — Естественно, буду о тебе говорить… Чем черт не шутит, как ты считаешь?
Детская робость в глазах полковника насторожила Воскобоева. С назревающей неприязнью он ждал его возвращения. Когда Живихин наконец вернулся и даже словом не обмолвился о его деле, как будто вовсе и не было никакого дела, капитан понял, что жизнь кончена. Вскоре он объявил жене, что отправляется с Живихиным на охоту. Елизавета неприятно удивилась — муж никогда не держал в доме ружья, охотников за глаза звал шпаной: по его убеждению, только шпана утверждает свое мужское достоинство, напиваясь под ракитой, горланя, городя вранье, похваляясь оружием и почем зря паля по безоружным. Тем не менее, рассудила
Охотиться решили не в лесопосадках, а на другом берегу озера, там, где меж столетних сосен бродит сырой ветер в поисках врага или собеседника, где у самой кромки льда стоит дом, в котором неуютно спать. В этом доме холодно, щели расшатанных дощатых стен посвистывают недоуменно и жалобно, кто-то вздыхает, постанывает на чердаке. Это не привидения. В доме неоткуда взяться привидениям: в нем никто не умирал, как, впрочем, и не рождался. Дом построил не человек, чтобы в нем жить, а некий Обуплесхоз — чтобы обозначить на берегу свою власть и свое присутствие, чтобы пикником и охотой убеждать в своем существовании тех, от кого зависит существование. В отсутствие Обуплесхоза и его значительных гостей штатный биолог-охотовед сторожит дом и принимает в нем гостей менее значительных, таких, как полковник Живихин, или совсем незначительных, как, например, капитан Воскобоев…
К сильной досаде Живихина, с ними увязался майор Трутко. Вразумительного повода его отшить не нашлось, обижать майора полковник не хотел, лишь вздохнул, махнул рукой и пальцем погрозил:
— Глупых вопросов не задавать. Делать как я. Слушать меня во всем.
— Осторожно, тут кое-где подгнило, — сказал охотовед, когда Воскобоев, Трутко и Живихин, сняв лыжи, ступили на крыльцо.
После первых же глотков водки майора разморило. Сонные сумерки обволакивали дом, птица резко вскрикивала в сумерках. Тихо гудела чугунная печка, пахло хлебом, луком, рыбными консервами. Минутами ему начинало казаться, что гул раскаленной печки, нарастая, заполняет удивительно огромный дом и все в доме гудит: гудят сумерки, лес, гудит темный лед под вечерним небом, и само небо гудит, подрагивая молодыми белыми звездами, — голова майора гудела, свет керосиновой лампы плыл перед глазами, подобно факелу на плоту. Потом гул стихал, дом съеживался до прежних размеров. Трутко с трудом поднимал веки и, встретив возбужденный блуждающий взгляд охотоведа, отводил глаза в сторону, туда, где на отекших обоях лоснилась репродукция «Трубачей Первой Конной».
— …Имейте в виду, самое здесь паршивое — это они. Косматов особенно, — вскрикивая, жаловался охотовед. — Мишка и Доля — те тоже дерьмо, но Косматов особенно. Это просто смешно, будто я здесь главный. Косматов — вот кто главный! Мишка и Доля — те тоже главные, а Косматов — он самый главный. Потому что мясо… Вся шваль здешняя, все шесть деревень — они все родня и все лентяи. Они всегда были лентяи, при всех царях. Они всегда были приучены: если земля дрянная, если песок, то и ладно. А в лесу зато раздолье, в лесу мясо. Забил лося, забил двух, и жри целую зиму… Спрашивается, что говорит закон? Закон говорит: хочешь мяса — иди ко мне, покупай лицензию. Убил — излишки туши сдай, иначе будет худо… Теперь спрашивается: кто должен стеречь закон? Я и мои егеря: Мишка, Доля и Косматов… И последний вопрос: откуда они взялись? А из этой же швали, местные, всем родня. И всей родне втихаря поставляют мясо. Имейте в виду, на научной основе. Кто работает и бездетный — тому меньше, а другим — тем больше, дескать, поглядите, какие мы справедливые… А как ты справедливый, спрашивается, зачем закон грабишь?
— Ты и сам стреляешь втихаря, — сонно перебил Живихин.
— Мне можно, — убежденно сказал охотовед. — Огорода нет, коровы нет, дом казенный, никакого хозяйства нет. Самообеспечение, вынужден. Хотя выговор имею. Стукнули на меня, будто я незаконно постреливаю. Косматов, думаю, и стукнул. Превентивный удар, чтобы я поскорее отсюда смылся.
— И смоешься? — спросил Воскобоев.
— Без вариантов, все смывались. — Охотовед плеснул себе водки, но пить не стал, стесняясь пить в одиночку.
— А скрутить их? Вот так их взять? — Воскобоев сжал кулак и мягко, но грозно опустил его на стол. — Вот так — не можешь?
— Не могу, — уверенно ответил охотовед, с уважением разглядывая воскобоевский кулак. — Они, паршивцы, ночами все, ночами, и следов никаких… А если поймаю, если чуть зубки им покажу — считай, пропал. Никто мне в округе стакана воды не подаст. Больной свалюсь — врача не позовут, подождут, пока сдохну.
— В этом доме еще никто не умирал, — утешил Живихин…
Трутко так и не узнал, чем кончился разговор: звуки голосов разом ушли куда-то, и свет погас, а когда майор очнулся, то увидел перед собой новые лица, улыбающиеся и небритые.
— Хватит кобениться, пейте, я сказал, — брезгливо бубнил охотовед. — Пей, Косматов.
— Ну раз начальство велит, — сказал благообразный Косматов, — Миша, Доля, выполняйте!
— Есть! — отозвался юный Доля и разлил водку по стопкам.
Старик Миша застенчиво забормотал:
— Давно товарища полковника не видели, обязательно нужно выпить с товарищем полковником… А вы соснули, товарищ майор?
— Переборщили вы с печкой, — отозвался Трутко.
— По-другому нельзя, — сказал Мишка. — Дом худой, выдует… Крепче натопишь, не так скоро выдует.
Выпив со всеми, майор вновь забылся, а когда пришел в себя, егерей за столом уже не было, и полковника с Воскобоевым тоже не было. Крепко держа майора за локоть, охотовед помогал ему подняться из-за стола.
— Идем, идем, я постелил, твои уже легли… Тулупом укройся, не забудь, а то закоченеешь…
— Зачем тулуп, душно, — бормотал Трутко, едва шевеля губами и послушно следуя за охотоведом…
Он замерз во сне и проснулся. Свернувшись младенческим калачиком, долго лежал без движения под казенным байковым одеялом, грелся собственным дыханием и не согревался, ждал, когда сам собой вернется сон и убьет в нем чувство холода. Но сон не шел, пришлось вставать и отправляться на поиски тулупа. Больно застудив ноги на ледяном полу, Трутко нашарил в темноте спасительную овчину и вернулся в постель, пугливо прислушиваясь к посвистыванию ветра в щелях и пазах, к его стонам и вздохам на чердаке. «Жутко теперь там снаружи, жутко теперь в лесу… А на озере? И на озере», — думал майор, старательно заворачиваясь в колючий, пахнущий пылью тулуп, и, когда умостился, почудились ему иные, неровные звуки. Трутко вжался ухом в обои и вскоре узнал резкий, как хлопки мухобойки, кашель полковника Живихина.
… — Напрасно, — откашлявшись, сказал Живихин. — Напрасно молчишь, будто уснул… Ты как хочешь, капитан, а мне не нравится, будто все перед тобой виноваты. Ты теперь и со мною так, будто я перед тобой виноват. И получается, будто даже сама Авиация против тебя виновата, а это — не по-хорошему. Она тебя сделала. Она все для тебя сделала, а благодарности, Воскобоев, я что-то в тебе не слышу. Слышу одну гордость, а чем гордишься, непонятно… Ты не лучше всех нас. И все мы перед Авиацией как голенькие, все мы — ее дети. Если она кого из нас и посечет — сегодня тебя, завтра, может, меня, — одно спасибо нужно ей сказать, и больше ничего. Посечет, и на пользу… И нечего мне морду воротить, нечего, говорю, молчать, будто уснул.
— Все правильно, — отозвался Воскобоев. — Авиация для меня — все… Когда помер отец, бабки меня, эмбриона девятилетнего, взяли жить к себе в Лугу. Бабка родная и бабка двоюродная. Наталья и Люся — я их до сих пор ненавижу…
— Злые? — спросил Живихин.
— Добрые. Это по-вашему ненавидеть можно только злых. Мне бабкина доброта была хуже зла, потому что очень меня жалели. Я, например, простуду схвачу или на улице получу по соплям — они и давай надо мной кудахтать, давай реветь, давай причитать: ах ты дитятко Христовое, ах ты сиротинушка бедненький, ах ты болезненький, и некому тебя уберечь-заслонить, некому тебя уму-разуму научить, и некому тебя приласкать, сопли вытереть!.. Короче, достали. У меня уже усы вовсю лезут, а они мне припарки ставят, шарфами кутают, до школы чуть не за руку провожают и охают надо мной, словно над калекой убогим или над малым ребенком. Как только устанут охать, перепсихуют — сами начинают болеть, а болеть любили… Я из-за этого все лекарства в аптеке знал назубок лучше любого провизора. Аптекарша мне говорит: возьми раунатин, а я ей: нет, говорю, в такую погоду, как сегодня, желательнее будет спазмалгин. Его, пожалуйста, моим бабкам, а мне самому заверните пентаглюцид — у меня желудок капризничает второй день.