Дорога обратно (сборник)
Шрифт:
Зоев ослабел, но оставался возбужденным. Ему нужен был перерыв, чтобы отдышаться, успокоиться и по возможности отрешиться от своего выступления. Но прения начались без перерыва. Первым выступил Поморников, и Зоев, слушая его, не верил собственным ушам. Поморников дружески сетовал. Сокрушался, что в докладе много общих рассуждений, но мало строгой науки. Печалился, что дорогой коллега исповедует московский стиль, то есть пренебрегает академической достоверностью во имя броских умозаключений, построенных на шатких аргументах… Зоев был ошеломлен. Поморников не только отказал ему в поддержке, но даже не стал спорить. Он попросту пренебрег докладом, отказал ему в праве на существование и, как молча и мрачно сострил Зоев, повел себя, как Аркадина на представлении треплевской пьесы… Поморников сгладил свое выступление словами приязни, однако же успел задать тон. Все оживились. Лунев сказал, что доклад есть сумма банальностей. Крохалев заметил: «Коллега Зоев довольно живо обрисовал, как литература преломляется в мифологическом сознании, но не захотел объяснить нам, что есть литература сама
Поморников, должно быть, тоже чувствовал себя виноватым. Чтобы не оставаться с Зоевым наедине, он потащил к себе на канал Грибоедова огромную компанию: и Лунева, и Крохалева, и Просвирина, и Томлеева-Пророкова, и Крачкина, и Шалашникова, и Ополовникова, и Паламедина, и Сычева, и аспирантку Овсянкину из Чимкента — почти всех участников конференции. Они наполнили квартиру гулом голосов, мгновенно прокурили ее, стремительно напились. Зоев ни с кем не разговаривал, напился быстрее всех и наутро проснулся больной среди кислятины и разгрома. Поморников жалобно храпел на своем диване. Опасаясь разбудить его, Зоев тихо оделся, залпом допил остатки коньяка, подхватил портфель и отправился в университет… Лекция радости не принесла: нить ее путалась и рвалась, внимание Зоева то и дело отвлекалось на роскошный и бесприютный невский пейзаж за окнами. Вопросы студентов тоже не доставили удовольствия — они не сумели разбудить мысль, угнетенную горечью и алкоголем, и Зоеву пришлось отвечать цитатами. Последний вопрос был, конечно, о Маркесе. Зоев заученно ответил словами Манна о Конраде: «Он был бы глубок, кабы не увлекался пестрыми приметами внешней жизни». Студенты понимающе насупились, и Зоев их отпустил. Впереди был день. Зоев провел его праздно и уныло: бродил по холодному городу, выветривая обиду. С приходом сумерек забрел в рюмочную на Чернышевского, выпил сто грамм под мертвую рыбку и отправился на канал Грибоедова.
Навалившись грудью на парапет, он глядел через канат на красный абажур в окне квартиры Поморникова. Ветер замер, тихий снег опускался на гранит, на черный лед канала, таял в полыньях. Из красного окна слабо доносились хохот и говор. Мысль о том, что придется подняться в квартиру и там улыбаться, пить водку, выслушивать оправдания и заверения, была Зоеву неприятна. Чувство бездомности, старости и собственной никчемности, когда некому слово сказать, когда впору бежать на вокзал и возвращаться в Москву первым же поездом, — это чувство было и вовсе нестерпимым. Спасаясь, Зоев призвал бунинское: «Помни же: нет беды беднее, чем печаль», — с молитвенным упрямством произнес это дважды и, когда пришло на память похожее, давнее, детское, не раз говоренное матерью: «Пришла беда — обрати беду в праздник», — отпустил парапет и решительно выпрямился. Легким шагом вышел на Невский и поймал такси. Какой из железнодорожных вокзалов был ему нужен, он не знал и потому велел ехать на городскую автостанцию. Оказалось, угадал, и угадал вовремя: автобус на Хнов уже разогревал мотор.
Зоев хорошо пригрелся в продавленном автобусном кресле, и казалось ему, что он всегда любил никуда не спешить, ничего не предпринимать и ничему не препятствовать, любил подремывать под сытое урчание мотора, прислонясь щекой к прохладному стеклу, отгородившись стеклом от беспросветной зимней ночи, любил, когда разочарование и обида уступают место новым предвкушениям… Сонно улыбаясь, он предвкушал ошеломленное и счастливое лицо хновского майора. Когда майор придет в себя и поверит в реальность происходящего, они выпьют за встречу немного водки и пойдут бродить по морозцу всеми милыми закоулками маленького и, судя по названию, настоящего русского городка; он, Зоев, будет говорить, а майор будет слушать… Зоев вспомнил, что не везет с собой никакого подарка к новогоднему столу, и смутился. Перебрал в уме скудное содержимое своего портфеля и понял, что подарить майору нечего, кроме машинописных тезисов ленинградского доклада. На том и порешил, засыпая… Проснулся на площади хновского автовокзала. Солнце било в окно; автобус объехал по кругу елку в кадке и, протяжно вздохнув, встал. Зоев выпрыгнул в сугроб, потоптался, стряхивая снег с ботинок, послонялся, озираясь, по площади, помочился в бетонной будочке. Потом изучил расписание, усмехнулся транспаранту с надписью «Встретим наступающий Олимпийский год новыми трудовыми рекордами!», умилился елке, увитой крашеными электролампочками, и легкой утренней походкой отправился на поиски дома, номер которого давно знал наизусть.
Дверь открыл старик в валенках, ничего не спросил, кивнул большой лысой головой и, шаркая, скрылся в тесной глубине квартиры. Оставшись один в прихожей, Зоев аккуратно прикрыл за собой дверь; повинуясь тишине, царящей в квартире, он, как мог неслышно, прошел в комнату. Увидел накрытый стол, вокруг которого сидели: тот же лысый старик, старуха и две женщины в глухих платьях — одна обыкновенная, другая беременная. Женщины посмотрели на него спокойно.
— Я Зоев, — сказал Зоев, и собственный голос, прозвучавший слишком громко, испугал его.
— А я сразу поняла, — засуетилась старуха, наливая гостю водку и маня его к столу — Я им всегда говорила, что вы обязательно должны будете приехать: не может быть такого, чтобы вы не приехали…
— Мама, помолчи, — хрипло сказала беременная.
— Вы и вправду вовремя, — вежливо и бесстрастно проговорила другая женщина. — Мы как раз собираемся с ним повидаться, так что пальто можете не снимать… Вы ведь уступите товарищу Зоеву место в машине? — обратилась она к старухе. Та обиженно поджала белые губы, но промолчала.
Зоев подсел к столу. Медленно, чтобы оправдать свое и общее молчание, выпил рюмку, медленно сжевал бутерброд с вареной колбасой, внимательно очистил шарф от хлебных крошек и, как только засигналил за окном автомобиль, первым поднялся из-за стола. Женщины принялись торопливо засовывать в сумку недопитую водку, бутерброды, заворачивать в газету тяжелые красные цветы, и он сообразил, что ехать придется, по-видимому, в больницу…
Сидя рядом с шофером и неохотно вбирая в себя засоренный сараями пейзаж окраины, Зоев суеверно тревожился о том, что сулит ему в дальнейшей жизни это нелепое и по всему обидное завершение года. Когда сараи, поленницы и щербатый штакетник остались позади, когда заголубел на солнце снег у обочин, замелькали золотые сосенки, засверкало на огромном пространстве замерзшее озеро, Зоев приободрился, и собственный поступок начал казаться ему уже не бестолковым, но красивым… Пренебречь новогодними удовольствиями и отправиться к черту на рога, чтобы развеять чью-то больничную тоску, — это красиво, это зачтется там; он обернулся, чтобы не себе одному, но и этим незнакомым людям сказать что-нибудь бодрое, убедительное, но не решился. Беременная тяжело дышала и была мрачна. Другая женщина неподвижно глядела в окно, и глаза ее, обращенные к открытому солнцу, не моргали. Встретив пристальный взгляд старика, Зоев отвел глаза, и унявшаяся было тревога вновь напомнила о себе… Последние письма хновского майора были нервны, бессвязны, многозначительны. Зоева зазнобило от внезапной догадки, что майор лежит не в обычной палате, а в особенной, запертой особенным ключиком, там, где не гаснет по ночам неяркая красная лампа, где, бодрствуя, видят сны, где во сне горько плачут, где и сам он провел когда-то не один месяц, спасаясь от несмолкаемых чужих шагов за спиной, от страха смерти, головокружений и от призыва на военную службу… «Волга» свернула в поле. По едва обозначенным в неглубоком снегу колеям въехала на пологий взгорок и встала возле белых кирпичных ворот. Зоев выбрался наружу, и, пока беременная своим хриплым и не терпящим возражений голосом убеждала шофера полчаса подождать, изучил табличку на воротах — табличка все разъяснила и, должно быть, поэтому успокоила:
МОГИЛЬНЫЙ МУСОР ЖЕЧЬ ВОСПРЕЩАЕТСЯ.
… — Я ее не боюсь, — говорил Зоеву старик после тяжелого поминального обеда. — Раньше так страшно боялся, что даже из дому ушел. Много где побывал, много чего повидал, кем только не работал — чаще всего, конечно, вахтером или сторожем… Короче, жил так, чтобы побольше впечатлений и чтобы почаще отвлекаться. И всюду искал верный способ продлить жизнь до невозможного. От мяса отказался. Редечный сок пил. Отруби ел. Выпаренную воду внутрь принимал. Богу молился. Голым по снегу валялся, потом устал…
— Мне показалось, вы едите не одни только отруби, — заметил Зоев, задремывая под неясный, вялый говор женщин, моющих на кухне посуду.
— Я теперь ем все, — тихо и гордо сказал старик. — Я колбасу ем. Я сыр ем. Я даже сало ем. Потому что после долгих скитаний я наконец понял: смерти не нужно бояться — она нам не враг, она нам сладкий сон после трудного дня. К ней нужно готовиться, как мы готовимся ко сну, когда нам позволяют условия — то есть с чувством, с толком и с удовольствием… Тут, как говорится, и душ принять, тут и зубки почистить, и простынку свежую постелить, тут и белую маечку надеть, а после — устроиться поуютнее, славную книжечку почитать, потом свет погасить, самому себе улыбнуться и пожелать самому себе спокойной ночи… Я говорю несколько иносказательно, но вы, товарищ Зоев, наверняка должны меня понять. Я раньше боялся смерти, потому что видел ее какой-то торопливой, жестокой, грязной, простите, вонючей, а другой я ее не видел. На нашем веку, товарищ Зоев, ни ко сну, ни к смерти приготовиться никогда не было времени и никогда не было подходящих условий: отсюда наш страх и все глупости, от него происходящие. Но я, товарищ Зоев, оптимист. Я вижу: времена наконец настали спокойные, и спешить больше некуда. Я это первый понял. Скоро все поймут и будут счастливы.
— Как же вы, интересно, готовитесь, кроме того, что едите колбасу? — спросил Зоев, не скрывая насмешки, и старик ответил с достоинством:
— Внутренне.
Зоев решился.
— Я жду, жду, но никто мне ничего не говорит, — пожаловался он старику. — А я должен знать, что с ним произошло.
— Я не вправе, — тускло ответил старик. — Если барышни вам сами об этом не говорят, значит, это им неприятно… Идите в прокуратуру, идите прямо к следователю, который этим делом занимается… Барышни вот-вот посуду домоют и выть начнут, так что вы лучше прямо сейчас и идите.