Дорога обратно (сборник)
Шрифт:
— Как, то есть, что? — удивился Муравейников, и его безбровые бугры над глазами заходили ходуном. — Известно, что случается, когда жрать хочется, воевать хочется, а казна пуста, и никто не платит податей, — русская революция!.. Вы, однако, своего добились, — сказал он Маарет, доедая копченого лосося. — Теперь вы сами по себе, вместе со всем своим бывшим княжеством Финляндским.
Муравейников пробыл у них недолго, съел много, порассказал немало, и чем азартнее стучали в пылу рассказов его несокрушимые зубы, тем мрачнее поглядывала на него Маарет, не забывая, однако, подкладывать ему то вареной рыбки, то вяленой оленины, то морошки, то кровяной колбасы.
Маарет было отчего мрачнеть. Ее русский мужик опять разучился спать, но теперь он не ходит за оленями.
Когда она спит, он, лежа на спине ногами к очагу, глядит воспаленными глазами
— Вам не спится? — шепотом удивлялся Муравейников из глубины кота. — Это довольно странно. Вы — молодой человек, вокруг рай, свежий воздух, еда, никаких нервических забот и опасностей никаких…
— В том-то и ужас…
— Не хотите ли вы сказать, что вам, извините, стыдно? Без вас, извините, все решилось, и без вас, извините, все наново устраивается?
Ответа Муравейников так и не услышал и некстати полюбопытствовал:
— Помните ли вы ваш балл по Закону Божьему?
— Посредственно, — последовал гордый ответ.
— Жаль… Знали бы вы, за что Господь изгнал человеков из Рая, вам бы сейчас, право слово, отлично спалось…
— За грехопадение, разумеется.
— Мда, разумеется… Но если вы это разумеете в известном, то есть любовном смысле, — эту известную глупость для своих надобностей попы выдумали. Господь-то своим чадушкам все-все-все позволил: и покой, и негу, и еду на свежем воздухе, и, разумеется, все в известном смысле — всякую радость, без опасностей и без забот. Он не позволил им только самим пытаться отличить добро от зла, самим за него решать, что есть хорошо, а что есть плохо… Чадушки ослушались, и что вышло? Ева знает на свой манер, что такое плохо. Я, Адам, знаю на свой манер, что такое плохо… А вдруг она на свой манер подумает обо мне плохо? Я же перед ней как голенький!.. И Ева, дура, туда же: вдруг я чем-нибудь не такая, вдруг Адам подумает обо мне плохо? Я же перед ним как голенькая!.. И вот уже чуть что — и Еве стыдно перед Адамом, Адаму стыдно перед Евой… Им бы Бога бояться, как было велено! Он один знает, где добро, где зло!.. Стыдиться — это значит бояться не Его, а людского мнения. Не об Его благословении заботиться, а об людском помиловании. Это значит отпасть от Бога или, хорошо, пусть от Истины, если уж это посредственное слово вам больше нравится… Отпасть и лишиться счастья, отравить стыдом и сомнением даже покой, даже свежий воздух, даже еду, не говоря уже о том известном, что эти обновленцы всех времен то считают, то не считают грехопадением!
Услышав робкое возражение: «Мы с Маарет ничуть не стыдимся друг друга», Муравейников рассвирепел:
— При чем тут ваша саамка! Вы меня не поняли, сколько ни тужились! У вас тут, я погляжу, мозги окончательно заплыли оленьим жиром!
Когда Муравейников, стуча зубами, ушел на юго-запад, Маарет открыла свою кнису и проверила, все ли цело. Нитка доставшегося от матери озерного жемчуга и ее же овальное зеркальце, роговая трубка отца, сгоревшего от водки в годы золотой лихорадки, две серебряные монеты с профилем английской королевы Виктории, подаренные большегубым веселым Аслаком, умершим на строительстве мурманской железной дороги, куда он, бедняга, отправился в четырнадцатом году, надеясь заработать на свадьбу с Маарет, — все было на месте, но Маарет не могла успокоиться: тот, кто сумел навсегда прогнать тень ее бедного Аслака из ее кота, никак не находил себе места и сам стал похож на тень. Ходит, шатаясь на ветру, кругами по тундре, не спит совсем и вместо благодарности за нетронутый ужин выборматывает ей вялыми, прозрачными губами всякие глупости, вроде:
— …С ума сойти: Маннергейм! Кто бы мог подумать!.. Вы тут, пока я тут с вами просто жил и ничего не знал, знали, небось, что барон урезонил ваших финских лелеевых и правит теперь всеми финнами… Знали и лопотали, небось, обо всем этом меж собой, а мне — ни слова! Меня это, по-вашему, не касается!.. А я, между прочим, отлично знал барона и видел его каждый день, как вижу тебя сейчас. Я служил при его варшавском штабе. Я тогда кое-что смыслил в картах, а барон, скажу я тебе, как никто другой умел оценить хорошую карту. Потому и сумел получить генерал-лейтенанта в девятьсот пятнадцатом году… Потому что он, Маарет, был не просто тупой кавалергард. Он, Маарет, был великий русский путешественник. А теперь он, выходит, ваш правитель… Барон Маннергейм, Маарет, это вам не какой-нибудь Муравейников: от него не спрячешься в болоте; захочет с вас собрать подати — соберет, не извольте беспокоиться… Но и не бойся. Человек он хороший, наш человек, пускай и барон. Например, он любит выпить без чипов. Ты, Маарет, и не догадываешься, а я уже и забыл, что такое хорошо выпить с хорошим человеком…
Маарет догадывалась; не забыла; и даже фразу эту слышала не впервые. Она готова была рассказать ему, как неопрятно и утомительно умирал от запоя ее отец, но промолчала, чтобы не давать повода к ссоре.
Ссоры у них не вышло даже тогда, когда Маарет, готовясь делать кровяную колбасу, прервала его докучливое бормотание привычной просьбой проколоть рога двум-трем молодым оленям и неожиданно услышала в ответ:
— Честное слово, варвары… Дикари, честное слово.
Не зная значений двух этих честных слов, Маарет попросила их растолковать. Когда он ей, как мог, растолковал, она не обиделась — надолго задумалась, потом уверенно сказала ему, что в извлечении крови из рогов молодых оленей нет ничего похожего на значения этих слов, тем более что закон запрещает брать у оленей крови больше, чем позволяет их жизненная сила… Словами этими, пожалуй, можно обозвать только Уулу из Иннари, который сварил и съел собственных детей. Пятеро маленьких детей — это все же не кровяная колбаса, это совсем другое дело… И поскольку до прихода Уулы из Норвегии в деревню Иннари никаких варваров и дикарей в финской Лапландии не было и, стало быть, не было закона об их примерном наказании, шведский король не посмел казнить его смертью, однако решился запереть его на остаток дней в крепость Свеаборг.
…Ни на миг не смыкая глаз в реанимационном боксе нашей областной больницы, слыша, но не слушая полусонное воркование медсестры за дверью по телефону, чувствуя без страха, хотя и с брезгливым неудовольствием, как уже не жизненная сила, но остатки произведенного ею тепла, судорожно пульсируя, уходят из него, В. В. вспомнил, как тосковал он тогда: «Боже мой, — тосковал он тогда, — шведский король! Свеаборг! Это когда все было, если и вправду было, а она говорит мне об этом, как если бы это было вчера! У нее в голове кавардак без понятия времени, без понимания значения самых простых человеческих слов!.. И с моей несчастной головой, чувствую, будет то же самое! Будто бы я и не чертил верстовые карты барону Маннергейму! Будто бы я и не пытался спорить с Плетеневым о „Путешествии в Арзрум“!»
Их последний полярный день близился к вечеру, когда однажды они с Маарет отправились в горы, уже не вспомнить, да уже и не важно, зачем. В этих невысоких горах, на гудящем ветру, в окружении больших облаков, низко и неспешно плывущих к югу, он вдруг разволновался до слез, разговорился без удержу и рассказал Маарет про другие горы, про виноградники на склонах, овечьи отары в поднебесье, про волны теплого моря, стаи дельфинов на горизонте и протяжные, печально зовущие за собой гудки ослепительно-белых кораблей…
— Когда-нибудь, — сказал он Маарет, на мгновение поверив своим словам сильнее, нежели факту своего существования, — когда-нибудь мы поедем с тобой туда. Ты снимешь с себя все это, наденешь легкое яркое платье, свой жемчуг, широкую шляпу с лентой; среди публики на набережных, пляжах и в кофейнях пойдут слухи, будто бы ты — индианка из Акапулько; большевистские гимназисты на вакациях будут слагать сонеты твоим голубым глазам; международные бонвиваны, прячась от меня, будут присылать тебе розы в корзинах — яркие такие, душные и очень красивые цветы; ты будешь целыми днями загадочно молчать, бегать козочкой по горам и уже никогда не пожалеешь о том, что подобрала меня, простуженного и похмельного, на льду Финского залива…