Дорога обратно (сборник)
Шрифт:
Калининград — хороший город…
А может, думал я, мне следует вернуться в Клайпеду к Лайме или к Селивановой в Новороссийск — если, конечно, к тому времени Селиванова не переедет или Лайма не выйдет замуж.
Селиванова и Лайма — хорошие женщины…
Возможно, к тому времени одиночество станет мне необходимым, море сделается ненавистным, и я пожелаю видеть в окне желтый луг с черным конем посередине, еловый лес за лугом и, краем глаза, какой-нибудь дом на краю вышневолоцкой, скажем, деревни Дуплево, где я однажды охотился в случайной компании двух полупьяных московских литераторов.
В Дуплеве — хороший воздух; есть места и не хуже; но я так и не сумел, а честнее будет сказать, не рискнул определить, где находится письменный стол, за которым сижу я, одинокий старик, неизвестно как переживший эти первые
Всего через полгода после двух экваторов, подлинного и мнимого, мой «Светлейший князь Меншиков» зашел в Гамбург, забрал контейнеры с бытовой электроникой, немецким коньяком «Ашбах», — и не может выйти из устья Эльбы. Треть прошлогодней навигации меня ремонтировали в бременском доке; мой хозяин, президент компании «Реверс», забыл оплатить счета в оговоренные сроки; теперь корабль арестован.
В первый же месяц ареста я получил от хозяина пять ободряющих радиограмм: одну из Калининграда, одну из Москвы, две из Никосии, последнюю из Стамбула; месяц радио молчало. Затем я был извещен через консульство, что отныне мною владеет компания «Реверанс», которая поначалу взяла на себя, теперь принципиально отказывается платить долги предшественника, но зато твердо намерена вызволить «Светлейшего» из немецкой неволи. Я не обрадовался. Условия задачи столь явно противоречили одно другому, что даже в Африке мне пришлось бы ждать ее решения, может быть, годы. Между тем мы не в Африке; моя команда давно съела неприкосновенный запас и проела свои неприкосновенные деньги.
Радио все молчало; компания «Реверанс» не торопилась сообщать мне своих позывных. С неимоверным трудом, с привлечением многих давних знакомств я раздобыл ее телефон и на последние дойчемарки связался с ее президентом.
Дивное дело: мой новый хозяин говорил со мной голосом моего старого хозяина, был его полным тезкой и однофамильцем. Эти вопиющие совпадения сделали меня грубым. Я поинтересовался, кого он здесь, в Германии, считает дураками и на что он вообще рассчитывает… Выиграть время, был ответ, нужно лишь выиграть время, любыми способами тянуть его до тех пор, пока не появятся деньги, — они непременно появятся, как только на «Светлейшего» найдется покупатель, который согласится на предоплату в целях немедленного вызволения корабля. Мне стало смешно. Я спросил у президента, где он найдет такого покупателя… Разумеется, не в Германии, был ответ, в Германии дураков и впрямь нету, а где — это меня совершенно не касается.
Пришлось перейти к тому, что меня касалось: на какие то есть шиши я должен кормить себя и свою команду?.. Ответом мне было долгое молчание. Я тоже молчал. Стоял и ждал, с тоскою созерцая бодрый галоп цифр на электронном счетчике. Возле занятого мною телефона-автомата на углу Эрхардштрассе и Брюнненштрассе образовалась вежливо-сердитая очередь. Наконец в трубке раздался солидный кашель, а потом и голос моего хозяина, который рекомендовал мне продать часть груза и обещал, что сам объяснится и сочтется с его владельцами. Разумеется, как только появятся деньги.
Я повесил трубку. Вернулся на корабль и велел стармеху Варенцу, с которым волею судеб я обречен был вместе плавать, а теперь обречен и пойти ко дну, вскрыть контейнер с бытовой электроникой. Контейнер с коньяком Варенец вскрыл уже без моего ведома, но напились мы вместе.
Таковы обстоятельства, вынудившие меня, не дожидаясь старости, взяться за эту книгу.
Компания «Реверанс» тянет время, и я вынужден его убивать. Я убил почти полгода, занимаясь домыслами о В. В.; уже кончается ноябрь; за моим иллюминатором вечер, дождь и рыхлый бисер фонарей на струнах гигантского, нависшего над гамбургским портом, невесомого моста; на моем железном, приваренном к полу столе — початая бутылка «Ашбаха» и новая, уже на шесть своих листов обновленная тетрадь; на душе томно: на дворе — горячий май одна тысяча девятьсот семьдесят шестого года, мне двадцать лет, и я прибыл домой в девятидневный отпуск.
Моя девушка не выносит никакой, даже морской военной формы, и поэтому на мне брюки и белая рубашка двухгодичной давности: в них я вольготно гулял на школьном выпускном вечере и всю ночь после вечера — тогда я был щупл, и ветерок бежал за ворот, а теперь тот же самый воротник, даже не застегнутый на две пуговицы, режет шею, те же самые брюки пилят и давят в паху, где и без того неспокойно.
Мою девушку зовут Марина — в честь Марины Мнишек, как заявила мне она еще тогда, при нашей первой встрече на многолюдной после выпускного вечера ночной набережной, и потом, в таких длинных и частых письмах, что мне завидовал весь экипаж нашего сторожевика, утверждала, будто бы она и есть Марина Мнишек — в новейшем своем, двадцать первом по счету земном существовании. Оттого и длинны были письма, что описания детских балов во дворце Радзивиллов, громоподобных охот в поместье Вишневецких и людных жирных пиров под платанами возле замка Тышкевичей требовали обстоятельности; оттого и писала мне часто Марина, что понимала, как мне не терпится узнать последние новости о победоносном походе на Москву: какие еще воеводы сложили булавы и бердыши к копытам белой кобылы царевича Димитрия, какие еще города вручили ему ключи от своих ворот, вся ли уже Московская Русь признала его право на шапку Мономаха?.. Меня одолевала бессонница, когда я наконец узнавал: да, вся Русь целовала Димитрию крест как своему законному царю; меня укачивало при мертвом штиле, когда в другом письме я читал: «…Мои русские изменили присяге, предали себя, меня и Его! Ты, надеюсь, не такой болван, чтобы поверить жалкой сплетне о Гришке с полупристойным прозвищем?.. А русских я уже не виню, мне их жаль: они заплатили за свой позор слишком страшную цену». Что это было: игра или правда, придурь или все-таки игра, — я не задумывался. Ясно было: Марина — девушка необыкновенная, и лишь одно беспокоило меня, когда я, стоя на вахте или сидя на губе, предвкушал нашу встречу: согласится ли она пойти со мной, таким обыкновенным, в наш городской планетарий?
И вот мы идем в планетарий; она сама предложила мне это. Пусть одежда душит меня во всех местах, пусть Марина говорит на ходу мне не слишком приятные вещи — я стерплю все, лишь бы в последний момент, на углу Подставы и Керамзитовой, она не передумала и не пожелала бы вдруг съесть знаменитое мороженое в привокзальном сквере.
Наш городской планетарий — это место, где уже издавна повелось переходить от робких и как бы случайных прикосновений к прикосновениям недвусмысленным и бесстрашным. Если девушка согласилась пойти в планетарий — значит, она согласилась, и дальнейшего согласия спрашивать у нее не нужно… Но если она, не дойдя и двух шагов до планетария, сворачивает на Керамзитовую, потому что ей вдруг ужасно захотелось съесть пломбир в привокзальном сквере, — это уже пломбир, как это у нас называется, или динамо, как это называется в других городах.
До рокового угла, за которым — или небо в алмазах, или пыль привокзального сквера, остается чуть более ста шагов. Улица Подстава почти пуста: под навесом автобусной остановки сидит на узлах старуха в ситцевом желтом халате и ест мятый помидор. Гудят шмели в палисадниках; пахнет травой, липовым клеем, асфальтом, сухим песком и ромашковым польским шампунем, которым Марина вымыла голову. Марина шагает размашисто, чуть впереди меня, на меня не оглядываясь, словно сама по себе, и все никак не может закончить тираду, начатую в молодежном кафе на Белы Куна предложением послушать дневную лекцию в планетарии и продолженную перечнем условий, при которых этот поход в планетарий сможет иметь в будущем серьезные и желаемые мною последствия:
— …Ты не такой идиот, надеюсь, чтобы не понять и не запомнить то, что я тебе сейчас в первый и в последний раз говорю. Ничего нет мерзее в нашей среднерусской природе, чем наш никакой среднерусский мужик, который идет, куда его пошлют, кто бы и куда его ни послал; который плывет, куда и все, по течению, даже если всех сносит в канализацию… Мне не важно, по какому пути ты пойдешь, но ты сам пойдешь и так пойдешь, чтобы даже я не поспевала за тобой, — а иначе я вообще не пойду за тобой. Будь царь, мне не важно чей: людей, зверей, но — царь, иначе ты будешь мне никем… Мне никто — кто приходит со службы, жрет ужин, жалуется на начальников, утешает себя каким-то уважением коллектива, потом надирается в зюзю и, весь в соплях, похваляется безднами своей непонятой бессмертной души…