Дорога обратно (сборник)
Шрифт:
— Слыхали, эвакуированный помер. Сказали, ты. Тебя тут оплакали, как полагается… А ты вправду живой или ты мертвый ко мне ласкаешься?
— Вправду, вправду; выходи, можешь меня потрогать.
…Мальчишки разом нырнули и плывут теперь что есть сил неумелыми хлопающими саженками к середине реки, где качается на легкой волне, уносимый к мосту небыстрым течением, их волейбольный мяч. Серафим натягивает мятые брюки, надевает жеваную рубашку, разминая и с неудовольствием трогая свое затекшее, покрытое испариной тело. Сперва вдоль берега, а затем — привычным пыльным тротуаром Пролетарского проспекта он идет домой, стараясь попасть в свою напрочь лишенную фонарей промзону до наступления темноты: первые звезды уже высыпали на синем, понемногу теряющем яркость небе.
О Серафиме мы знаем все или почти все. Он родился в тридцать втором году и учился читать по Перельману.
На втором году обучения он захотел себя убить. Соседи по общежитию на Мытне с трудом отобрали у него утюг, которым он пытался расколоть себе голову. Отоспавшись после уколов и перевязки, он пожаловался врачам на некую несуразицу. Довольно точно, по его словам, представляя себе в общих чертах Вселенную, довольно полно воображая ее размеры и весь ее подвижный облик, он, Серафим, оказался не в силах почувствовать масштаб и создать в себе образ нашей Галактики, а ведь она, как известно, много меньше Вселенной. Эта вот чувственная несуразица сильно утомила Серафима. Понимание того, сколь ничтожны, причем навсегда ничтожны, наши количественные знания о космосе, привело его к выводу о заведомой невозможности всякого качественного знания, и поскольку оно, как он выразился в палате на Пряжке, — нас унижающий обман, жить не имеет смысла.
Роза Расуловна не мешкая приехала в Ленинград. Оформила сыну полугодовой академический отпуск, под расписку забрала его из клиники и увезла домой. Врачи возражали не слишком. Они объясняли болезненный срыв Серафима исключительной перегрузкой его слабой нервной системы. В детстве, как большинство его сверстников, он недоедал; его незаурядный мозг и все его нервные клетки в самую нежную и нужную пору недобрали мяса, сладостей и овощей, то есть витаминов A, D, Е, С, В и других; его нервная система, если можно так выразиться, была гениально задумана, строилась заботливо и умело, но, увы, при острейшей нехватке строительных материалов: в ее цементирующем составе один песок… Повременить бы им пока, вундеркиндам, начать бы им появляться на свет в следующем, сытом и счастливом, послевоенном поколении, и мы с легкой душой повыходили бы на пенсию, сказали Розе Расуловне ленинградские врачи. Кормите его что есть сил, дорогая, заставляйте спать по ночам, но главное — это ходьба, лучше всего по лесам, по лугам, по холмам и речным берегам — до полного успокоения, физического изнурения и нравственного забытья.
И Серафим увлекся полезной ходьбой.
За полгода, проведенных в родительском доме, то есть почти в нем не бывая, он не раз, а по многу раз обошел по окружности: по шоссе, огородам, проселкам, тропам и лесосекам, в жару, под дождем и по теплой еще, молодой лыжне — наш невеликий, но и не самый маленький город. Наскучивали круги — забирался вдаль, в незнакомые рощи, или далеко по реке, за Качай, к рукавам и болотам устья, рискуя заночевать прямо на болоте. Нередко с ним ходил и В. В. Серафим плохо помнил его, довоенного, к концу войны сумел забыть его лицо, да и после войны видел его недолго… Эта ходьба вдвоем так навсегда и осталась временем их наибольшей близости при том, что они почти и не разговаривали меж собой на ходу и на привале; молча глядели в одну точку, каждый в свою, а что было в той точке: внезапное воспоминание, неожиданная или, напротив, любимая мысль, мираж, произведенный игрой воображения, или всего лишь рябиновый куст на краю поляны, — оставалось маленькой тайной, прикровенным достоянием каждого, впрочем, недолгим, потому что время катилось к вечеру и нужно было продолжать путь. Если В. В. по возвращении в город удавалось купить пива, дома их ждал жирный ужин с пивом, и Серафим с тех пор пристрастился к пиву, несмотря на вялые протесты Розы Расуловны. В конце концов и она поверила, что пиво успокаивает нервы и содержит в себе множество полезных микроэлементов. Серафим вернулся в Ленинград с крепкими икрами и твердым взглядом сухих и сонных глаз. Когда врачи, выбив молоточком пытливую дробь по его коленям, осторожно спросили его, считает ли он по-прежнему задачи науки невыполнимыми ввиду вечной нехватки нужных сведений, ответил: «Это была моя логическая ошибка». И врачи благословили его на продолжение учебы, сопроводив диагнозом: «Здоров».
Легко наверстав упущенное, Серафим преуспевал во всех науках и дисциплинах, уже ни одной из них не отдавая предпочтения. С калейдоскопической быстротой перебегал он со спецкурса на спецкурс, из спецсеминара в спецсеминар, успевая освоить каждый из них в надлежащем объеме, всегда имея к концу года по нескольку готовых курсовых работ на выбор и всякий раз останавливаясь в своих занятиях у той черты, за которой начинается область независимых и непредсказуемых изысканий, область открытий… Уже близилась дипломная горячка, а он и не думал горячиться, не гадал о теме диплома и вообще не помышлял о своей специализации. Кафедрам пришлось решать меж собой, кому выводить его в люди. Диплом по предложенной ему теме, я уж и не знаю какой, Серафим защитил с отличием и вместе с корочкой и поплавком на лацкан получил характеристику, парадоксальную и, думаю, единственную в своем роде: «<…> Проявил блестящие способности. Приобрел обширные познания. Непригоден к научной работе».
Для чего составителям судьбоносной бумаги понадобилось в ней щеголять парадоксом, закрывающим перед Серафимом двери аспирантуры, остается только гадать. Навряд ли у него были враги на кафедрах. Напротив, педагоги прочили ему великое будущее. Вероятнее всего, они не простили ему слишком очевидного, граничащего с неблагодарностью, пренебрежения их доброжелательными усилиями, и в этом их можно понять. Распределение домой, младшим преподавателем нашего Политехнического института, Серафим воспринял как должное, вернее никак. И всех, кто провожал его удушливым июньским днем на вокзале, кто желал ему удачи на предписанном поприще, а его жене Наталье — скорейшего пополнения в семействе, занимал вопрос: обзаведясь всеми признаками здорового человека, здоров ли Серафим на самом деле?
Спроси они об этом Наталью, она бы ответила им: «Здоров». Серафим здоров, но ему бывает страшно. Гуляя по Васильевскому острову или по Охте поздними вечерами, он смотрит под ноги не потому, что боится упасть в яму, а потому, что боится посмотреть на небо и увидеть там бездну. Множа на бумаге ряды математических и физических формул, он вдруг комкает лист и швыряет его в окно не потому, что его работа зашла в тупик, — потому что он предчувствует озарение и страшится его. Сам он называет это, в чем он сразу признался Наталье, страхом утюга. Это, конечно, смешно, сказал он ей, но всякий раз, едва ухватив мысль, едва увлекшись ею и распалясь, я боюсь, что рука моя вновь потянется к утюгу, и немедленно глупею от страха. Это проходит только в походах… Наталья приняла его признание близко к сердцу и с тех пор сопровождала его во всех походах, летних и зимних, по тайге, по горам, по речным порогам, опасаясь, что убийственный страх однажды разыщет его и на походной тропе, догонит, и он не сумеет справиться с ним в одиночку. В свой последний байдарочный поход она отправилась, как известно, беременной на седьмом месяце. Серафим шумно протестовал — она молча укладывала в рюкзак свои вещи. Серафим пригрозил ей и вовсе отменить поход — она сказала:
— Глупо. Останешься дома — тебе будет плохо, и мне будет плохо… Ты не волнуйся: свежий воздух мне необходим и нагрузки полезны.
По заключению врача Ларионова, повинной в неостановимом послеродовом кровотечении была запущенная и до времени скрытая патология. Городская молва винила в смерти Натальи Серафима, потом и врача Ларионова — винила вяло и недолго: Наталья была чужой, считай приезжей, и ее в нашем городе не успели узнать как следует. Кого винил Серафим и винил ли кого, неизвестно: он несколько дней молчал, обронив лишь одну, не всеми понятую фразу:
— Я все время не того боялся. Глупого утюга боялся.
Он был ровен, внешне спокоен и разволновался, причем до слез и крика, только раз, в городском загсе, куда он пришел с новорожденным давать ему имя.
Наталья придумала мальчику, на случай, если родится мальчик, необычное имя Ион. Казалось, не окончательно: имена из учебника физики еще только начинали входить в моду, и нелегко было решиться этой моде последовать. Вышло: завещала, и Серафим, показывая работнику загса конверт с новорожденным и документ из роддома, сказал по-завещанному: «Ион». В ответ он услышал: