Дорога обратно (сборник)
Шрифт:
— Что, часто? — участливо спросил Серафим.
— Да уж нередко. Но и не всегда… Когда врут. Или боятся… Когда боятся и врут… Надо бы нам посидеть чуток, коли свиделись.
— Ну да, — пожал плечами Серафим. — А где?
— Не здесь же! — Панюков развел руками, расхохотался и заявил убежденно и радостно, как о давно и счастливо решенном деле: — У тебя.
Он убрал в стол бумаги, достал из сейфа желтый портфель с чернильной кляксой возле замка и вышел из кабинета, пропустив вперед себя Серафима. Составил ему компанию в туалете. Стоя над писсуаром, насвистывал старинную пионерскую песенку и все подмигивал, приглашая свистеть дуэтом, но Серафим, смутившись, насвистывать не
На выходе их ждала бежевая «Волга». Едва уселись, шофер тронул с места, вывернул на набережную, там развил приличную скорость, а Панюков все молчал, хмуро поглядывая на реку, и не давал шоферу никаких указаний. Серафим вновь ощутил беспокойное потягивание в животе. Когда миновали мост через реку и, разогнавшись по Пролетарскому проспекту, свернули в промзону, он понял, что едет в родительский дом, куда после смерти отца еще не успел перебраться.
Двери дома оказались открытыми. В доме были люди Панюкова, двое: один подметал пол, другой ставил книги на полки, любовно обдувая и протирая рукавом корешки. Поздоровались они приветливо; Панюков их молча спровадил; расположился по-хозяйски в кресле В. В. возле голландской печки, придирчиво огляделся, пробормотал:
— Что ж, прибрали вроде бы аккуратненько, — и поспешил объясниться: — Да, мы искали. Тебя решили не нервировать, вот я, извини, и помурыжил тебя в конторе.
— Не понимаю, — тоскливо и зло сказал Серафим.
— Вот и мы не понимаем! — пожаловался Панюков и, щелкнув замком портфеля, достал из него номер областной партийной газеты. — Ты и сам посуди, Серафим. Голошеин заказал тебе материал; он и сам, дуралей, не помнит, какой, в день похорон В. В… Или он и тут напутал?
— Все верно.
— Ага!.. Проходит всего лишь неделя, и эта твоя, с позволения сказать, «дума» уже написана и опубликована… Читаем. Внимательно читаем. Мы, Серафим, все читаем внимательно… И чем внимательнее мы читаем, тем увереннее приходим к выводу: придумать, продумать да еще припудрить словесами все эти, с позволения сказать, тезисы с наскоку невозможно. Такие думы долго думаются. Такие дела обстоятельно делаются… Эта статья, Серафим, написана давно и не сразу. А когда бы, спрашивается, ты мог ее написать? Ты же весь на виду, Серафим. С утра и до ночи: институт, студенты, ученики — мы их всех опросили, и никем ты не был замечен ни в каких посторонних думах, даже в намеках на думы, даже в случайных проговорках… По ночам ты спишь. Больничный персонал по соседству подтверждает: свет в твоем окне всякую ночь погашен… Вот когда ты диссертацию писал, все видели: сидишь, кряхтишь в библиотеке… Заметь, за все эти годы ты даже научную периодику не соизволил осчастливить хотя бы крохотной заметкой. А тут — статья на полполосы!.. Вот мы и решили, подумавши: тобой подписано, да не тобой написано.
Серафим опешил:
— А кем же еще?
— Именно: кем? — увлеченно подхватил Панюков. — Кто бы — вопрос! — мог бы тебя одолжить, а сам бы скромненько остался в тени?.. С иностранцами ты не водишься, друзей у тебя нет. В переписке вообще ни с кем не состоишь. Твои женщины: оператор АТС Сафьянова, Корабельникова, продавщица канцтоваров, была еще Фролова из Пытавина, но вышла замуж за музработника — они все курицы, да и ты их собой балуешь нечасто… Самый близкий к тебе и неглупый человек, пусть вы и мало общались, был все же В. В… И по всему выходило: он намудрил. Времени свободного у него была пропасть. Тема подписанной тобой статьи каким-то боком близка к географии, тебе же она — никаким боком… Понимал старик: всякое его слово имеет у нас особенный вес. Подпиши он сам — Голошеин, хоть и дурак, а прочел бы трепетно, особо ответственно, и статья бы точно не проскочила… И нам подумалось: правда когда-нибудь наружу вылезет — ты сболтнешь или появятся у В. В. последователи; всплывут черновики, разные ненужные записи, и всякое словечко будет так и сяк перетолковано… Решили мы сами поискать. И, представляешь, ничего не нашли… Что ты на это скажешь, Серафим?
— Отчаянная чепуха, вот что я скажу! Самая глупая чушь, какую я слышал в жизни! И Фролова замуж не вышла, только собирается, и статью написал я сам! Между прочим, всего за три дня… Обдумывал, конечно же, долго. Я, к твоему сведению, немало путешествовал, причем на своих двоих; я и сейчас много хожу пешком. Кое-что повидал, взял на заметку, кое-какие мысли мне давно не давали покоя… Ходил по России и думал, ходил и думал, — разве трудно в это поверить?
— Пожалуй, верю, — помолчав, произнес Панюков. — Ходил и думал… выхаживал и вынашивал; как просто… Вперед нам наука.
— Еще бы не просто, — со смешком произнес Серафим и счел возможным обидеться: — Ей-богу, даже странно…
— Чего тут странного? — перебил, смеясь, Панюков. — Сельское хозяйство, почва, комбайны, люди — разве это по твоей части? Твое дело — формулы и уравнения, разве не так? Твое дело: теорема Ферма, не знаю, кривая Планка, закон Ома, правило буравчика… кстати, этот Буравчик — он чех или все-таки еврей?.. Шучу, шучу, это такая шутка, а ты уж решил, что я совсем необразованный. Я — не совсем, я про буравчик все знаю! — Панюков выхватил из портфеля штопор и радостно вознес его над головой: — Вот он, буравчик! — Следом за штопором из портфеля выпрыгнула бутылка коньяка. — А вот он, мерзавчик!.. И не мерзавчик даже — полновесный мерзавец… Высшего качества мерзавец, гляди, уже и звездочки негде ставить. И не сиди как пень, ищи стопарики.
Выпили по первому, помянув В. В., потом по второму, уже чокнувшись и сказавши друг другу: «Будь!», — и лишь только теперь Серафим позволил себе полюбопытствовать, из-за чего сыр-бор: повестка, обыск, эти многозначительные, с многоточиями и сумасшедшими предположениями и намеками разговоры.
— Ну, ну, не дури, — строго сказал ему Панюков в ответ. — Сам все понимаешь, если и впрямь сам написал. И — никаких многоточий… Или ты решил, если я тут пью с тобой, то мы такие же придурки, как Голошеин? — Панюков перешел на крик: — Разве не ты заявил на весь мир, что наши люди — дегенераты, что наш человек полностью деградировал?
— Но…
— Не сметь запрягать!.. Или, может, не ты предложил ради туристов уничтожить почти все наше народное хозяйство?! Даже закоренелые наши враги с их вечными происками нас обессилить — и те, я думаю, до такого не доперли в своих бункерах и штабах!
— Не уничтожить, а приостановить… — сделал робкую попытку вставить спокойное слово Серафим. — Не обессилить — набраться сил… И — как следует приготовиться к будущему…
— Какое у тебя будущее, Серафим? Никто не пашет, не кует, не сеет — откуда будущее?
— На Кубани пашут и сеют, — уныло напомнил Серафим. — В Казахстане пашут и сеют, на Алтае…
— Опять Алтай! Опять Алтай! Это у вас что, семейное?! Голошеину плети про Алтай, Голошеину! Это он тебе поверит, будто один твой жеваный Алтай сумеет прокормить страну!
— Добавь импорт, — вяло отбивался Серафим. — Мы и сейчас его едим… Я не имел в виду ничего нового…
— Вот оно! импорт! — Панюков выпрыгнул из кресла и, нависнув над Серафимом, замер в азартном оцепенении. — Твой план логичен, Серафим, убийственно логичен. Вырубить экономику, отучить людей от работы, поставить нас на колени перед американским и канадским хлебным импортом и, вдобавок ко всему, чтобы добить нас наверняка, — ликвидировать оборону страны…