Дорога обратно
Шрифт:
Уж кого-кого, а Швейка менее всего хотелось видеть в эту минуту. Лукьянов даже закрыл глаза, надеясь, что тот посидит и уйдет, но Борис Григорьевич уходить не собирался. Он подошел к столу, палил из графина воды в стакан.
— Выпей! — сказал он.
А когда Лукьянов жадно выглотал весь стакан и сел, мотая головой, словно пытаясь сбросить с нее тяжесть, Борис Григорьевич сказал буднично, как будто они только вчера виделись:
Я тут книги кое-какие купил. Поможешь донести?.. Я сейчас… — Он стал лихорадочно натягивать
— Ты не торопись, одевайся спокойно, — сказал Швейк. — Времени у меня достаточно. Я подожду.
Он развернул газету и принялся читать, как ни в чем не бывало.
Потом они шли через поселок! Лукьянов нес две пачки книг, и Швейк рассказывал ему про школьные дела, ТО про контрольную — кто как написал, про новое здание — его уже заканчивали строить…
Жил он неподалеку от школы, один, в небольшой комнате, сплошь заставленной книгами. Самодельные стеллажи подпирали потолок, и казалось, что стены сложены из книг. Стояла тут низкая железная, по-солдатски аккуратно заправленная кровать, старый диванчик, застеленный паласом, письменный стол. Ниша в стене заменяла шкаф для одежды.
Садись, — сказал Швейк, — книги посмотри, журналы. А я пока чай соображу…
Он вышел в прихожую, выполнявшую, видимо, роль кухни, налил из крана воды в электрический чайник, поставил его на тумбочку, включил в розетку. Потом достал сковородку, стал разогревать на электрической плитке, стоявшей на двух кирпичах. Из комнаты Лукьянов видел, как он ловко управляется одной рукой, все у него было для этого приспособлено. Но когда он достал из тумбочки яйца и приготовился разбивать их, Лукьянов не выдержал.
— Давайте я, Борис Григорьевич.
— Что ты! У меня ведь все отработано… Вот смотри…
Он ударил яйцом о край сковороды, как-то резко вывернул руку, яйцо разломилось, желток выскользнул на сковородку, а расколотая скорлупа осталась у него в ладони. Он поднял ее и показал, как фокусник в цирке.
— Здорово! — восхитился Лукьянов.
— Это что! Видел бы ты, как я картошку чищу! У меня для этого специальный зажим есть, вроде тисков, в столярке сделали по моему чертежу… — Он расколол еще несколько яиц, и они весело зашипели на сковороде. — А иначе я б давно с голоду умер!.. Самое трудное с примусом управляться, поэтому я на электричество перешел… Дороговато, правда, зато чисто и удобно… А ты пока хлеб нарежь, если уж так хочешь принять участие. И варенье открой, вон там банка стоит…
Пока они ели яичницу, пили чай, говорили о самых разных вещах, Лукьянов еще держался как-то, отгоняя мрачные мысли. Но когда все было съедено, убрано, посуда помыта и Швейк закурил, стоя у окна, Лукьянов поник. Он сидел у стола, опустив голову, с тяжелым сердцем — все вспомнил, все представил со стороны — и мучительный стыд охватил его — если б можно было, выскочил бы отсюда и побежал, чтоб никогда больше не смотреть Швейку
У!
Тот подошел, сел рядом.
— Ну, — сказал он, — что случилось с тобой? Почему школу забросил? И вообще…
Лукьянов молчал, еще ниже наклонил голову.
— Ты ведь хороший парень, Дима. Тебе учиться надо. Обязательно.
— Трудно стало, устаю очень… — соврал Лукьянов, надеясь как-то увести разговор в сторону.
— Неправда! Ты отлично успевал, и не только у меня, я ведь знаю…
— Трудно мне, Борис Григорьевич…
— Вижу, что трудно. Вижу — камень какой-то носишь, давно замечаю. Так ты поделись, может, помогу чем-то…
Лукьянов покачал головой.
— Нет, Борис Григорьевич, никто мне в этом не поможет…
— Что ж, не хочешь говорить — дело твое. Может, ты и прав, есть вещи, с которыми человек должен справляться сам. И ты бы справился, я уверен… Но то, что ты сделал — променял школу, знания на какую-то ночлежку, малину, на водку и карты…
Лукьянов вздрогнул, поднял голову.
Швейк смотрел на него с жалостью и негодованием.
— Я все знаю, Лукьянов. Знаю, где ты бывал все эти ночи, что ты делал…
— Откуда вы…
— Этого я тебе не скажу.
Швейк встал и в волнении зашагал по комнате.
— Ты думаешь, они тебя первого заарканили? Сколько таких, как ты — хороших ребят — превращались в забулдыг, пропойц, кончали свою жизнь под ножом или под забором… Но с тобой этого не будет! Слышишь? Не будет! Не отдам тебя им! И никого больше не отдадим. Прикроем эту малину в ближайшие же дни!
— Борис Григорьевич. — Лукьянов встал. — Я не пойду туда больше, слово даю. Только… Не надо…
— Почему? — Швейк остановился, смотрел прямо в глаза.
— Они… Они все могут… Убить могут.
— Боишься?
— Не за себя.
— За кого же?
— Там… Один человек есть…
— О ней не беспокойся. О ней мы позаботимся.
Лукьянов расширил глаза.
— Так вы…
Всё! — прервал его Швейк. — Об этом больше ни слова. И чтоб ни одна душа… Ты понял?
— Понял.
— Пока поживешь у меня. Согласен?
— Не знаю… Зачем это?
— Веселей мне будет, я ведь совсем один, слова вымолвить не с кем. Да и, чего греха таить, трудновато с одной-то… — Он взмахнул рукой. — Хоть дров наколешь… Ну как, договорились?
Лукьянов колебался.
— Борис Григорьевич, скажите… Вот есть на свете человек, который тебе дороже всего, дороже жизни. И вдруг теряешь ты этого человека навсегда, и надежды нет… И жить неохота… И тогда… Ну, сами знаете…
Швейк дрожащими пальцами надел очки, как-то странно посмотрел на него, сгорбился, подошел к столу, взял фотографию в рамке, там была изображена молодая женщина с девочкой на руках, он долго держал перед собой фотографию, и лицо его искривилось в болезненной, страдальческой улыбке.