Древо света
Шрифт:
— Красивое место.
— Озерцо-то маленькое, но глубокое.
— Говорят, там давеча щуку поймали — с бревно!
В очереди так живо заговорили о Бальгисе, что лоб разгоряченного Лауринаса опахнуло влажной прохладой. Зажмуришься и увидишь голубую круглую чашу озера. Как-то раз, когда дети еще не пищали, возил туда Петронеле купаться. Хотя и ворчал, она не преминула сунуть на телегу бачок с грязным бельем. В воду вошла прямо в нижнем белье, плескалась в камышах — так и не удалось уговорить ее сбросить рубашку и сплавать на островок. Тогда он злился, отфыркиваясь сквозь мокрые усы, но после, когда вспоминал об этом купании, словно чья-то добрая рука поглаживала сердце. Сердилась и Петронеле: зачем хватает за мокрую рубаху, прилипшую к груди и животу? Но смеялась и небольно шлепала по рукам. Это потом разбухнет, как тесто на дрожжах, а тогда, когда вырывал
Выбрав из карманов мятые бумажки, расправив их и ссыпав в кошелек мелочь, Балюлис поглубже засунул его и принялся запрягать соскучившуюся по дому лошадь. И самому не терпелось уже поскорее воротиться — путь-то не близкий, но вспомнились охи и ахи Петронеле. Крупа ли кончилась, сахар ли, попробуй теперь угадай. Только соберется она наказать, что, мол, купить, ты рукой машешь, она в крик, и — оба такие — невозможно сговориться. Нет, нехорошо, нехорошо! Он уже раскаивался, молча пообещав себе не затыкать больше уши. Не припомнив, в чем дома особая нужда, решил прикупить соли, мыла, ну и булок. Сколько этого добра ни покупай, слишком много не будет, и жена, глядишь, ругаться не станет.
Соль и мыло купил быстро, с булками пришлось обождать — продавец товар принимал. На базар-то всегда весело ехать, с базара грустно. Клочки сена, втоптанная в пыль детская лента, раздавленная лошадиным копытом груша… Только-то и остается от веселой разноголосицы, от жажды купить, продать, от необъятных человеческих страстей?
Весь день висевшее в небе солнце словно провалилось куда-то. И как-то вдруг, будто в бездонную топь, не сверкнув привычными для глаза, постепенно приучающими к темноте и неизвестности вечерними сполохами. Начало вроде бы тлеть, да не разгорелось, и западный край неба тут же принял цвет торфяного болота. От этого сразу посерели и воздух, и лошадь в оглоблях. И как-то странно все провалилось в ту же топь: хорошо, видна собственная рука, взмахивающая кнутом, но самого кнута уже не видишь. Уже не Каштан, а давняя гнедая кобылка — да, да, гнедая! — заставила колеса лихо тарахтеть по булыжнику. Постепенно привык к темноте, угадывал, где колея, а где канава, где какой-то сгорбившийся хлев, а где не засветившая еще огонька, берегущая керосин изба, но глаза все равно смотрели на мир словно сквозь закопченное, странно искажающее расстояния стекло. Остались позади лачуги городка, ободранные и унылые, беднее, чем деревенские избы, те хоть садиками окружены, кустами жасмина и сирени, запахами своими заговаривают с путником даже в темноте. Вдруг гнедая заржала, будто была не самой обыкновенной лошадкой, а незабываемым Жайбасом, и выворотила телегу из колеи, едва удержали ее на краю кювета опытные руки Балюлиса.
Навстречу из-за холма выползали, визгливо скрипя несмазанными колесами, чем-то тяжелым и неудобным груженные пароконные дроги. Камни, что ли, везут? Вынырнули из тумана еще одни, а следом, под холмом тянулись третьи. С обеих сторон обоза шагали, покачиваясь, люди в полувоенной форме, неразговорчивые, почерневшие, кое у кого забинтованы головы или руки. Потянуло тошнотно-сладким смрадом, перебившим запах лошадей, сена, дыма, заглушившим аромат сохнущего по обочинам дороги клевера. Целое поле свежескошенного клевера было бессильно перед этим смрадом. И приходилось дышать им, хоть и подкатывала тошнота.
Неспокойные лошади дернули последний воз, чуть не зацепив телегу Балюлиса. Дышло мелькнуло у самого лица, сорвало завесу, сквозь которую все виделось, будто через мутное, размывающее четкость стекло. И Балюлис увидел распростертого на возу человека, его свисающую ногу и… Что это? Галифе из домотканого
Обоз тянулся из затаившейся под темной тучей Шимонской рощи. На базаре-то был шепоток: немало там и тех, и других полегло… Балюлис почувствовал, что сейчас выпадет из телеги, вцепился в вожжи и едва удержался. Высокий с повязкой на глазу погрозил кулаком:
— Езжай, езжай, дядя, нечего тебе тут разнюхивать. Езжай!
Балюлис хлестнул гнедую, та рванулась в канаву, попробуй теперь выбраться. Колесо встречной подводы ткнулось в камень, и возле обтянутых домоткаными галифе ног Стунджюса приоткрылась еще чья-то голова. Распухшая, пожелтевшая, но узнаваемая. Он и Стунджюсу такого конца не желал, а тут… Акмонас! Приятель, вместе в скачках участвовали. Его-то за что, господи? Не по своей же воле… Букашку, бывало, не раздавит, что уж о человеке говорить. За что? А ведь могла и моя головушка мотаться на этих дрогах. Спасибо Петронеле, а то не знаю, как избежал бы Голгофы. Скандалила, проклинала ту винтовку, как злого духа!
Балюлис перекрестился, поперхнулся воздухом. Телегу тащила не гнедая — ее, ленивой и медлительной, уже давно не было, — тянул ее доходяга Каштан, вздыхающий, словно старец. От грузовиков гудела долина, накрытая светлым, мирным небом, никакой тебе ржавчины и мути, хоть вечер уже действительно подкрадывался. И уехал-то Балюлис еще не слишком далеко — по сторонам тянулись белые садовые домики пригорода. Так почему же не отступает мрачное предчувствие, что вот-вот снова провалишься куда-то вместе с лошадью, снова выползут из-за холма жуткие дроги и станут скрипеть немазаными колесами? Многие годы трясется он по этому большаку — ни разу те возы не преграждали больше ему дорогу. Что же случилось? Устал на базаре, яблоки свои развешивая? Ах, скорее бы послышалось ворчание Петронеле! Без него жизнь, как костел без колоколов.
Однако до дому еще не один поворот дороги. По-кошачьи ластится дремота, размякают в руках вожжи — Не засни в телеге! Машины на дороге. Слышишь? Теперь легче бороться со сном, принимаешься гадать, какая муха укусит Петроне нынче вечером, хотя почти радуешься, что дышишь просторами полей, не чувствуя себя должником за минуту передышки. И еще хорошо, что жильца прихватил. Тихий, не обременительный, такому все рассказать можно, не засмеет, что заснул.
— Я-то думаю, что это хозяин мой воды в рот набрал. А оно вот что… — прошелестел Статкус под тихое постукивание колес.
— Вы, городские, таких страхов небось и не видывали, — подытожил свой рассказ Балюлис.
— Где уж! — Статкус поспешил отвернуть побледневшее лицо.
Ощетинившийся, почерневший бугорок на продуваемой всеми ветрами темной улице. Ни отблеска печного огня в предполагаемом оконном проеме, ни искорки сигареты у той предполагаемой печки… Переводы слал издалека, мать похоронили без него, как и отчима, без ее забот недолго протянувшего. Нежно любя мать, Статкус привык осуждать отчима и потому теперь в смятении прислушивался, как дребезжит осколок стекла в оконной раме. Пропала бы несчастная девочка, твоя мать, ежели бы не тот, кто без особой охоты назвался отчимом. Лучше поздно понять горькую правду, чем никогда. Впрочем, что от этого изменится? Ногой задел за кол, почему-то нагнулся и вытащил из земли. Гм, гладко обтесанный… Все, что остается от усилий человека построить себе хоромы.
— Смотрите, какой храбрец выискался! Думаешь, никто тебя не видит? Брось палку, как бы «ночным» ружье не померещилось!
Статкус отпрянул от тени, еще крепче сжал кол.
— Ишь какой! — не переставал удивляться голос, похожий на голос Елены, шинель ощупывали цепкие, нетерпеливые руки. — Гляди-ка, в ремнях, с золотыми погонами? Ну, смельчак! Глупый, скажу я тебе, смельчак.
— Ты что это, Дануте, одна по ночам шастаешь?
— Кармела я, Кармела! Дануте тут от страху умерла бы. Тебя, глупого героя, встречают, а ты… Вырядился как на парад!