Другие барабаны
Шрифт:
Писательство — одна из таких возможностей, Хани. Я всегда вертел эту ручку с опаской, стараясь убедить себя в том, что нет ни нужды, ни времени, а теперь выясняется, что не было самой возможности. За пару недель в одиночке я написал больше слов, чем за последние десять лет — прямо, как тот беззубый Мелькиадес у Маркеса, который вставил себе челюсть и заново научился смеяться. Компьютер мне вернули, я выпросил его до вечера воскресенья, встав на колени и поцеловав следователю ботинок. При этом я не испытал унижения или стыда. Мне все равно, раз это даст мне еще двадцать восемь часов разговора с тобой. Я с такой же готовностью мог бы поцеловать электрическую розетку в душевой, дающую мне
В какой-то момент я стал думать, что тюрьма мне на пользу, как бы дико это ни звучало. Я перестал напиваться до умопомрачения, курить траву, часами сидеть на балконе, разглядывая прохожих, читать комиксы на последней странице «Лисбон экспресс», я даже перестал заниматься тем, что один персонаж в «Психоаналитике» называет душить цыпленка. Как ни странно, в тюрьме мне это ни разу не пришло в голову, а раньше случалось, как ни глупо признаваться.
Мне показалось, что люди, о которых я пишу тебе, заслуживают того, чтобы разглядеть их со вниманием, повертеть в руках, как Габия вертела своих кукол, и — если они мертвы — дать им, наконец, сказать то, что они не успели мне сказать. Если же они живы, то я могу еще кое-что поправить. Я всех их подвел: умирающую тетку, придумавшую мне новое имя, ее дочь, научившую меня быстро находить крючки и застежки, свою мать, искавшую во мне черты убежавшего мужа, я подвел своего школьного друга и его кукольницу, я подвел своего шефа Душана, мудрую пчелу Лилиенталя, даже глупую, подтекающую детской ревностью Солю — и то подвел. Я и тебя подвел.
Мне показалось, что если я хоть немного побуду один, почитаю и подумаю, то непременно вернусь к этой самой точке бифуркации, о которой мне все уши прожужжал Лилиенталь, осторожно нащупаю ее, как нащупывают нужную точку в ускользающей женской мякоти, и пойму, наконец, на какой развилке меня занесло не туда. Мне показалось, что я не без пользы пролезу через долгий тюремный тоннель, выжимая из себя недомыслие, безучастность и ленивую лимфу, накопившиеся за последние несколько лет — в точности как ловкий утконос выжимает воду из меха, ввинчиваясь в свою тесную подземную нору. Но прошло три недели, и я вижу, что эта нора меня задушит.
Ханна, батарея продержится еще минуты две, а дежурит сегодня неподкупный толстяк, так что подзарядки в душевой комнате мне не видать. Да и душевой, наверное, не видать. Такие простые вещи, как вода и электричество, вернее, их отсутствие, могут заставить тебя страдать почище, чем удары подкованным ботинком по почкам. С тех пор как в камере испортилась розетка, я стараюсь пореже включать компьютер. Это письмо получилось коротким, ровно на тридцать семь минут.
Не that crowed out eternity
Thought to have crowed it in again
По дороге из Грасы на замковый холм есть переулок Беко дос Паус, даже не переулок, а так, пересечение многих лестниц. Я там часто садился на ступеньки, чтобы свернуть цигарку и посмотреть на верхнее окно углового дома. Между внутренними ставнями и стеклом там стоит фигурка святого, с виду просто деревяшка, но я точно такую же видел в каталоге аукциона в Порту, одним словом, ей лет триста, не меньше. Владелец квартиры посадил на своей крыше куст магнолии, и я ему завидовал. На моей крыше растет только трава, да и солнце там бывает только с полудня часов до трех — из-за стены соседнего дома с лесами, затянутыми зеленой комариной сеткой. Никому эти леса не нужны, дом давно отдали на слом, но так уж все устроено в этой стране — реставрировать здание некому, а ломать тем более никому неохота.
К чему это я? К тому, что в этой камере я не чувствую себя арестантом, скорее — такой же фигуркой, застрявшей между ставнями и стеклом. И дело, разумеется, не в том, что я вообразил себя святым Висенте, а в том, что я чувствую дом у себя за спиной, хотя вижу только небесный лоскут и неуклонную смену света темнотой. За те недели, что я провел, разглядывая бетонную стену, я все хорошенько обдумал и сложил головоломку под названием: «Собери себе дом на берегу реки Тежу и попрощайся с ним, или — foder, vai se (то есть иди и трахни себя в задницу)».
Люблю лиссабонский сленг, то, что в русском обозначено темно и шершаво, в нем опереточно и невинно, скажем дерьмо, bosta, означает также разочарование, а кокосовый орех — публичную женщину. А место, где я теперь сижу, называется xadrez, то есть шахматы. И верно — где же еще продумывать прежние и будущие ходы, как не в тюрьме, в гнездилище тревожной бессонницы. Из двух моих партнеров в живых остался только один, и он поставил мне мат в четыре хода.
В четыре кокоса.
Кокос первый — откуда взялась Додо? Есть такие сумчатые зверьки, которые едят что попало, у них два влагалища (babaca!) и две жизни, надо полагать. Кажется, их называют энеевы крысы и используют в саперном деле. Хозяин Додо пристроил энееву крысу в мою спальню, чтобы та занесла в зубах железную подушку, набитую нитроглицерином и хлором.
Какую подушку, почему подушку? Ну да, разумеется — Додо и подушка, неразделимые как пафос и катарсис. Я эту женщину видел по большей части в постели, зато помню ее устройство до мельчайших косточек, настоящая амфисбена — двигается проворно, и глаза у нее горят, как свечки. Вот сэр Томас Браун говорил, что нет такой змеи, у которой оба конца передние, но если бы он переспал с Додо, то задумался бы наверняка. Да что я, в самом деле, завелся. Обычная девчонка, попавшая в руки к pappone, и нечего тут валить с больной головы на здоровую.
Ладно, второй кокос: Лилиенталь ни разу не пришел меня навестить. Третий кокос: кто из моих знакомых знает, что я неплохо разбираюсь в охранных камерах? Он, Лютас и Душан, последние двое отпадают. Моему бывшему боссу такое и в голову не придет, я сам про него однажды calembour сочинил: прямо душно от этих прямодушных людей.
Четвертый кокос: затея с галереей. Чтобы продать ворованные артефакты, нужно знать людей, которым это интересно, а таких, может быть, двое или трое на всю Европу. Я мог бы давно понять, что испанская лиса и венгерский кот пришли ко мне оттуда, из компании антикваров, скупщиков краденого и мелких мошенников, они пришли от Лилиенталя. Узнаю минускульное письмо моего друга, его заостренное стило: композиция драмы должна быть безупречна, место, время и действие едины, в середине же — непременно перипетия.
— Живи я в Лондоне двадцатых годов, зарабатывал бы себе на жизнь расторжением браков, — сказал он мне однажды, — но не нотариусом, не думай! Я стал бы тем самым парнем, которого застают в гостинице с дамой, нуждающейся в разводе: завтракал бы в отелях с женщинами, с которыми прислуга видела нас в постели, а потом являлся бы в суд в качестве ответчика, держал бы шляпу на отлете и ловил бы завистливые взгляды из публики.
В тот день Ли выпил слишком много, и мне пришлось нести его на себе к табачным докам и запихивать в такси, в которое к тому же не влезла его раздолбанная cadeira de rodas.