Другие барабаны
Шрифт:
— А целлофановый пакет с шеи мадонны он не хочет? — спросил я. — У нас в Альфаме такие вешают на статуи, чтобы их мухи не засиживали.
— Знал бы ты, сколько они стоят, не пытался бы острить, — спокойно сказал метис. — Можно подумать, у тебя есть выбор. Не забывай, что он держит тебя между большим и указательным пальцами, будто садового жучка.
Отодвинув чашку, он выложил на стол плакат какой-то выставки в Эшториле, туго свернутый в трубку, расстелил его и объяснил, что мне придется сделать. Всего-то хлопот — содрать розарий покойного тореро с его деревянного запястья. Галерея выставляла коллекцию старинных вещей, связанных с корридой, в основном семнадцатый век — вероятно, чтобы оживить зимнюю приморскую скуку. Гвоздем экспозиции
— Золотой кукиш вместо креста? — я постучал пальцем по плакату. — Похоже, ваш тореро был язычником и верил в силу амулетов. Он бы еще глаз Гора на четки подвесил или руку Фатимы.
— Не важно. Такая у Ферро причуда, вернее, у его клиента. Клиента интересуют не кораллы, а вся цепь, как реликвия, можно вместе с рукой. Если ты поможешь ее получить, он спишет твой долг за услугу, вернет пистолет, и ты будешь должен только мне, за посредничество.
— Еще и тебе должен, — я свернул плакат и положил возле его тарелки. — Да вас не насытишь, trapaceiros. Может, тебе фунт моего мяса отрезать?
— Слушай, ниньо, там и первоклассник справится: ключ от сейфа тебе принесут, окно оставят открытым. Можешь быть холоден, как собачий нос, говорю тебе. Просто отключи камеры от пульта охранника, там дешевая система, вы в своей конторе на вес такие продаете.
— Просто включи камеры и сделай запись, Костас. Просто отключи камеры и возьми кораллы, Костас, — подумал я, но промолчал и кивнул.
— Тебя встретят в полдень на вокзале, — сказал посланник. — Туда придет человек с ключом и приглашением на прием в галерее. Вполне вероятно, что это буду я сам. Если он опоздает, пойдешь в парк Палацио и будешь ждать под часами. На приеме осмотришься хорошенько, ночью заберешься в окно, возьмешь четки, потом переночуешь в отеле, утром туда придут за товаром — um, dois, и ты свободен.
— Да с чего ты взял, что я могу кого-то ограбить?
— Шутишь, ниньо? Ты же сам рассказывал Додо, что был специалистом по антиквариату и работал в серьезных галереях. Что ты продал лиссабонским скупщикам целую гору серебра и бронзы, а также ворованного жемчуга. Что ты владеешь colec~ao, вещами, которые стянул чуть ли не на глазах музейных охранников. Не знаю, где ты научился этому в ваших литовских степях, но не стоит прикидываться целкой, мы знаем, что ты все умеешь.
— В Литве не степи, а болота и смешанные леса, — сказал я машинально и залпом выпил остаток кашасы. Поверить не могу, что я все это наплел, это сколько же надо выкурить? Такое могло случиться только в первую ночь с Додо, эту ночь я вижу смутно, будто через слюдяное окно: пленка обрывается на том месте, где она схватила теткины цитрины, надела их и села ко мне на колени. Потом я проснулся — почти через сутки, в сумерках — от того, что у меня затекла рука, и увидел перед своим носом красивый сосок, похожий на крупную морошку.
Самсон нашел рой пчел в скелете льва, которого он убил, а я нашел себе ловушку в теле женщины, которую привел домой в состоянии измененного сознания. Да еще пургу гнал всю ночь, хвастливый придурок. Однако, что бы я ни врал, доля правды в этом есть. Ограбил же я свою сводную сестру — или кто там она мне? — ограбил и глазом не моргнул. Слямзил же я тавромахию из комода? Хотя нет, она сама прыгнула ко мне в карман, я даже вором себя не почувствовал.
Лиссабонская добыча уехала в моем кармане в Вильнюс и провела двенадцать лет на дне коробки, зарытой в стружку в углу нашего сарая, где наш сосед Йозас держал когда-то токарный станок. От давно разобранного станка осталась только ржавая станина и несколько шелестящих слов: шпоночный паз, шпиндель, шестерня. Пан Йозас умер, его дети купили квартиру на окраине, а сарай достался нам с матерью, за смешные, как она говорила,
Я приходил туда один, обматывал руку тряпкой, запускал ее в колючую стружку, доставал жестянку и разглядывал тавромахию, подсвечивая карманным фонариком. Я даже не знал, как эта штука называется, пока не попался с ней на уроке нашему историку. Глядя на свою добычу, я ловил себя на том, что в моей голове она накрепко связана с Зоей, но не тем, что раньше принадлежала ей, а скорее, сочетанием фактуры и цвета. В детстве я представлял тетку женой полковника, вернувшегося из индийских владений в экипаже, заваленном слоновьими бивнями, штуками голубого шелка и ширмами из палисандра, хотя знал, что она выросла в коммунальной квартире на Малом проспекте, недалеко от краснокирпичных общественных бань.
Пишу тебе это и улыбаюсь, как дурак.
Говорил ли я тебе, что тетка была красавицей, высокой и узкоплечей, с длинными руками и ногами? Единственное, что портило ее осанку — это привычка смотреть себе под ноги при ходьбе, издали казалось, что она идет по следу, как Дерсу Узала, или надеется найти монетку на дороге. По утрам она заплетала косу, а иногда просто зачесывала волосы наверх и перехватывала на макушке аптечной резинкой, это называлось конский хвост, но похожа она становилась не на лошадь, а на глиняный эпихизис с высокой ручкой. Волосы у нее были самые что ни на есть дзукийские — светлые, густые, как сливочная струя, — хотя литовской крови у тетки ни капли не было, одна только русская, питерская.
Если бы кто-то спросил меня — что ты помнишь о ней такое, чего нет у других, что позволило бы узнать ее в Гадесе, в полной темноте, на ощупь или по слуху, я сказал бы — волосы, смех и пятки. Однажды я держал ее пятки в руках не меньше двадцати минут. В тартуской гостинице.
— Никак не согреться, ноги просто ледяные, — сказала она тогда, — как будто весь холод в ногах собрался. Это странно, украли-то у меня пальто, а не сапоги!
Я достал бутылочку из бара, подержал под струей горячей воды, потом сел на пол возле кровати, взял в руки Зоину ступню, плеснул в ладони рому и стал растирать. Пятка была шершавой, царапала ладонь, и я подумал, что мог бы взять в ванной пемзу и ободрать полоску пересохшей кожи, меня бы это ничуть не смутило. Потом я плеснул еще виски и стал растирать щиколотку и выше, к холодному колену, кожа там была заметно светлее, она сразу подернулась мурашками, я тер крепко, не жалея, время сгустилось и пошло вдвое медленней — doppo piu lento, как пишут на нотных листах, — но тут тетка забрала у меня левую ногу и выпростала из-под покрывала правую.
— Уже лучше, — сказала она сонно.
Я проделал ту же процедуру с правой ногой, встал с колен и посмотрел на Зою сверху вниз. Она спала, закинув голову и положив ладонь на глаза, как будто закрываясь от света, хотя он едва сочился из приоткрытой ванной комнаты. Я заметил темные полосы на шее, неровный балконный загар, и сразу представил, как она сидит в шезлонге с книжкой, низко наклонив голову, и тень от соломенной шляпы падает на страницу какого-нибудь Сарамаго — у нее слабость к биографиям. В восьмидесятых она училась по ним португальскому языку, для начала купив на распродаже «Год смерти Рикардо Рейса».
— Косточка, зря ты меня разглядываешь, — внезапно сказала тетка, не открывая глаз. — Мне от этого снится всякая альковная чепуха.
Я смутился, вышел на балкон покурить и торчал там минут пять, промерзая до костей в майке с надписью «Тарту 95». Это была Мяртова тряпка, вот кто у нас любит университетские логотипы: учись он в Кембридже, наверняка спал бы в красной пижаме с золотыми львами. Подумав о китаисте, я удивился тому, что еще сегодня утром завтракал с ним в буфете и с привычным омерзением смотрел на его какао с пенкой. Прошло всего десять часов, а я постарел на пару лет, не меньше. Потом я залез в постель, тетка положила голову мне на плечо, и я снова удивился — голова была легкой, как будто ко мне прижался ребенок.