Другие барабаны
Шрифт:
— А что бы я делал? — спросил я, когда мы добрались до его студии. — Сочинял бы любовные послания за пару монет, сидя на Чаринг-Кросс, как на гравюре Хогарта?
— Ну нет, — сказал Ли, навалившись на мое плечо, — для этого талант нужен, люди в те времена не платили два пенса за что ни попадя. Даже девятитомная «Кларисса» стоила шесть шиллингов!
— Ты так и не прочла мою первую главу, — сказал я тетке, когда мы сидели в кафе на втором этаже, разглядывая самолеты на мокром летном поле. В девяносто девятом году у Литвы еще не было «боингов», в одном углу поля прижались
— Я не спешу, успеется. А вдруг у тебя не окажется таланта. Как мы будем с этим жить?
— На самом деле ты и не собиралась ее читать.
— Был бы здесь Зеппо, он сказал бы, что нет никакого самого дела.
Тетка нервничала, боялась опоздать и заставила меня приехать за час до начала регистрации. В тот день на ней было желтое платье — длинное, жестко стянутое под самой грудью, отчего грудь выдавалась вперед, будто любопытный нос у скандинавской ладьи. Красиво, если не знать, что Зоя вкладывала в лифчик какую-то прозрачную штуку, похожую на маленький мех для вина.
— Какой он был, этот Зеппо? — спросил я. — Не представляю человека, который сумел тебя бросить.
Это я зря сказал, у меня сразу заныло в пальцах, так бывает, когда знаешь, что напортачил. Например, неловко взял за крылья пойманного махаона и стер пыльцу, так что тот шлепнулся в траву и валяется там с убитым видом.
— Какой он был? Рыжий и стремительный, со светящимся, как китайская чашка, лицом в неизменной золотистой щетине. Когда он смеялся, лицо менялось так же быстро, как серый пляжный камушек, когда его бросаешь в воду — на нем вспыхивают атласные полоски и вкрапления кварца, ну да ты сам знаешь. Немного похож на тебя, но только немного.
— Выпьешь вина? — я перебил ее, удивляясь своей досаде. Мне уже хотелось, чтобы поскорее объявили регистрацию на Франкфурт. Выходит, я просто оболочка, хитиновый панцирь для ее воспоминаний, она смотрит сквозь меня, радуясь моим очкам без оправы и трехдневной небритости, как обрадовалась бы любому homem, способному напомнить ей португальскую осень восьмидесятого года. Подавальщица поглядывала на нас из-за прилавка, перетирая тарелки, ее кофейный аппарат издавал звуки, похожие на отдаленный гром, и это странным образом сочеталось с миганием и гудением неоновой лампы, висящей над нашим столом.
— Давай закажем тебе омлет, ты же не завтракала, — я подвинул меню на ее край стола.
— Завтракать с ним было замечательно, — сказала она, покорно открывая меню, — в первый же день он пошел на блошиный рынок в Виламуре и купил электрическую решетку для хлеба.
— Надо же. А спать с ним тоже было замечательно? — спросил я, отхлебнув густого темного вина, от такого вина зимой горят уши.
— Я так и не узнала, откуда он родом, — сказала тетка, пропустив мой вопрос мимо ушей. — В ноябре он попросил меня уехать и быстро соскользнул в другую жизнь, будто в ложку, а я вернулась в город, записалась в школу португальского и тут же вышла замуж.
— Это скверно, — сказал я чуть позже, когда мы очутились в зале вылета, — что я напоминаю тебе какого-то небритого иберийца, только и умевшего, что морочить девок и менять дешевые адреса.
— Сказать по правде,
Простолюдины произошли от тех,
кто занимался воровством и другими неблагими делами.
Лютас мертв. Теперь я знаю, в чем меня обвиняют.
Я мог бы узнать это в первый же день, если бы не перетрусил и не начал нести ахинею про Хенриетту, кровавые стены и пропавшую овчину, на которой семь лет назад спала собака. При этом я дрожал, как дитя в лесу, и смеялся, как идиот, потому что со страху выкурил в машине последнюю щепоть табака из коробки с надписью «American Spirit». Не верь написанному, охранник. Впрочем, он и так это понял, когда увидел, как я сворачиваю мундштучок из пробитого трамвайного билета.
— Охранник ничего не видел, — сказал он строго, подождал, пока я сделаю несколько затяжек, вынул сигарету из моего рта, потушил о ладонь и положил себе в карман. Добрый малый приехал из провинции, он говорил на португальском кокни, употребляя третье лицо вместо первого. Если бы он собирался на футбольный матч, то сказал бы: парень завтра пойдет на футбол.
Когда я приехал в город, то пытался учить язык по газетам, подбирая в основном те, что раздают в метро или оставляют в магазинных тележках. Я запоминал то, что говорят в лавках, на рыбном рынке, в пабах и прачечных, и пытался повторять, записывая на бумажках. Через пару месяцев мой португальский стал практически неизлечим, правда, я узнал об этом, только встретив Лилиенталя — тот просто засмеялся мне в лицо, когда я открыл рот.
Не могу спать, хожу кругами и кашляю от злости, зарядить компьютер сегодня не удалось, и у меня началась ломка, самая натуральная — пишу огрызком грифеля на книжном форзаце, зная, что могу лишиться библиотеки. Одна надежда, что никто там не откроет скучнейшего «Священника из Бейры», в котором, на счастье, есть еще фронтиспис и три шмуцтитула.
Я мог бы узнать о Лютасе раньше, будь у меня приличный адвокат вместо этой сонной коалы. Я мог бы узнать раньше, если бы прямо спросил следователя, в чем меня обвиняют, как только меня втолкнули в его кабинет шесть недель назад. Я мог бы узнать раньше, если бы прочел бумаги, которые подписывал не глядя, рисуя над подписью свое не виновен — ведь там наверняка стояло его имя, не бывает же обвинительных бумаг, где имя жертвы не упомянуто.
— Я признавался в другом! Я видел другой труп! — сказал я Пруэнсе вчера вечером, когда меня привели к нему после целого дня, проведенного под дверью камеры, я все костяшки сбил, пока стучал по жестяному листу.
— Вы так хорошо держались, Кайрис, — следователь был холоден и, казалось, разочарован. — Зачем же вы теперь поднимаете шум? Стучите в дверь, будто уголовник, бузите и кричите на охрану.
— Я не убивал Раубу, он был моим другом. Зачем мне его смерть?
— Может быть, вы не поделили деньги? Вы могли бы рассказать, чем покойный сеньор занимался при жизни, это поможет следствию.