Другое начало
Шрифт:
12. Когда мы говорим сейчас ( «сейчас приду, сейчас заплачу»), то имеется в виду точечное время в одном из двух его главных смыслов. Один смысл — немедленно, не затягивая, что предполагает собранность, неразбросанность времени. Здесь то самое сосредоточение, которым создается момент теперь в стремлении дойти до точки. Другое сейчас стоит в ряду разных теперь, как в примере: «сейчас я вношу 1/10 суммы, а в марте — остальные 9/10». Сейчас тут не отличается от, например, «20 февраля». Нетрудно понять, что само по себе наступление срока не задевает нас без нашего воспоминания: «ах да, сегодня, теперь 20-е февраля». Это так же, как для того, чтобы не опоздать, мало простого осознания, что завтра мой поезд отходит в семь, а дорога до станции занимает час: я должен «собраться»,«сосредоточиться». Момент теперь не считывается
Оно обозначается не субстантивным, а адвербиальным применением слова «время». В западных языках оно переходит в предикат: Es ist Zeit, it’s time с неопределенным местоимением, указывающим на вот это время, как если бы само за себя оно еще не говорило. То же в русском «пора!», хотя это слово может просто технически означать какой-то отрезок времени.
Всё сводится к тому, что точечность мгновенного теперь так же несоизмерима с временем, как точка с линией. Настоящее несоизмеримо с растянутой, разбросанной историей. Но оно интересным (inter-esse, перепад) образом совпадает с историей как полнотой. Со-впадение включает перепад, вбирающий в себя отстояние, в котором может разместиться многое, что тоже называется историей, потому что не имеет получить свой смысл ниоткуда кроме как от собранности и ее со-впадения, перепада в полноту истории. Конец истории, не в смысле ее завершенности, а в смысле прекращения ее осмысленного хода, означает только одно: прекращение собирания в истории, отказ от концентрации, сосредоточения. Грубая схема для толпы показывает конец истории наподобие остановки машины, прекращения работы судьбы. История как сосредоточенность момента не прекратилась и в принципе прекратиться не может, потому что собирание всегда открыто.
Если история это собранность, то возможна ли ее полнота без того чтобы были доделаны дела, завершены предприятия, начатые человеком на земле? Доведение всех намеченных (запланированных) линий до конца не имеет отношения к истории как собиранию (апокатастасису). Проведение линий от точки до точки возможно только в условном пространстве, где такая возможность заранее постулирована(испрошена и дана). Какой инстанцией? Во всяком случае той, которая обязана не забывать о принятом ею постулате.
Попробуем разобраться в этом, взяв старый пример с университетским «курсом» и его «прохождением». Предполагается, что студент движется от нулевой точки незнания к приобретению знания, что констатируется экзаменом, на котором студент может вспомнить усвоенное. Но под вопросом стоит само исходное незнание студента. В платоновском «Меноне» ребенок, которого просят вычислить площади квадратов, оказывается заранее уже знающим геометрию, его задача только вспомнить. Вспоминается здесь не то, что было когда-то выучено. Если принять различение Анны Ахматовой:
Между помнить и вспомнить, други,
Расстояние как от Луги
До страны атласных баут —
то перевод платоновского анамнесиса как воспоминания не совсем верен. Знание по Платону стоит не на схватывании и удержании чего-то при помощи памяти, а на возвращении, приходе в память. Важно не столько вспомнить, сколько опомниться, снова быть о памяти, т.е. не без нее. Всякое опоминание это собирание, сосредоточение.
13. Старой графине в «Пиковой даме» Пушкина и особенно Чайковского не дает опомниться, прийти в память власть воспоминаний ее давнего парижского прошлого. Молодой человек Герман со своим пистолетом настолько не имеет отношения к ее настоящему, что или он не существует для старой графини, или наоборот старая графиня для него не существует, во всех смыслах. Для героев Андрея Платонова их настоящее настолько в настающем, что у них нет никакого теперь кроме того, которое предполагается их воспоминаниями о будущем, и противостоять тому настоящему, в которое они не могут опомниться, они могут только настаивая на несуществовании этого настоящего вплоть до готовности перестать существовать. Ребенок в «Меноне» в своем опоминании принадлежит геометрии, которая не в прошлом и не в будущем, а в вечности, т.е. в принципе вне времени, и возвращение к настоящему для него было бы потерей. Чистая сосредоточенность на вечном развеется с возвращением к времени. Ни в сосредоточенности графини на прошлом, ни в мобилизации революционеров для будущего, ни в «жизни только текущим моментом настоящего», ни в опоминании как возвращении к вечному не достигается простой целости иначе как в меру самой этой сосредоточенности. Полной может быть только сосредоточенность на целом, т.е. на мире.
Всякая вторая точка (конечная точка линии истории) может быть только условной. Единственной безусловной целью линии, двинувшейся от исходной точки, остается целое мира. В исходной сосредоточенности оно уже дано. Что общего в смерти размечтавшейся старой графини при встрече с«реальностью», во вражде героев Платонова с негодным настоящим, в перепаде между тем, как мальчик у Платона опоминается, возвращаясь к вечной геометрии, и как он опомнится, когда вернется к своему рабскому состоянию? Общее здесь — это уже-имение-целого-мира и одновременно его явная недостаточность, умаление до неуловимой точки, до несуществования. История, человеческая и естественная, развертывается из целого в целое, потому что вся деятельность завоевания, обретения, познания или еще какого-либо другого охвата мира диктуется стремлением остаться в мире, каким исходное целое точки всегда уже было. Когда, увидев, как говорится, ограниченность своего мирка, человек захочет ее преодолеть, то о большом мире, куда он выйдет, он будет знать никогда не больше чем о том малом. Согласие с миром и мир как согласие (покой) не разные в большом мире и в малом. Старая графиня гибнет, яростно защищая свой точечный мир против реальности, которая для нее не мир.
Точкой в скоплениях метагалактик является земля. Ее маленький мир со своим согласием и покоем вплоть до ухода человечества во вселенское целое останется полем его деятельности. Считается, что озоновый слой непоправимо истончится через 20 лет, и чтобы не произошло «ультрафиолетовой катастрофы» на околоземной орбите будут установлены искусственные генераторы озона. Их сможет поддерживать в рабочем состоянии только современная техническая цивилизация, и это значит, что даже еще никуда не улетая с земли, человечество по существу уже расстанется с ней. Жилищем людей окончательно станет их собственная постройка, а именно эта самая цивилизация. Если сейчас обойтись без техники еще возможно в натуральном хозяйстве и смена цивилизаций таким образом не исключена, то поддерживать на околоземной орбите несколько десятков искусственных озонаторов натуральное хозяйство уже не сможет. Подставление себя проникающей космической радиации — встреча с реальностью такого же рода, как проникновение Германа в кабинет графини, мечтающей у Чайковского о прошлом.
Звезды, которые могут достать нас космическим излучением вследствие разрушения озонового слоя сейчас, — другие, чем античные звезды, быстродвижущиеся передатчики в наш мир энергии неподвижного перводвигателя. Или в каком-то смысле те же самые? Жесткая радиация, которая входит в наш мир теперь как Герман с пистолетом в кабинет графини, угадывалась в мегалитических постройках через тяжесть и прочность камня, поставленного так, чтобы улавливать строгость движения планет и звезд. Астрономические обсерватории мегалита были приводными механизмами, заводившими общество, настраивавшими его на космическую упорядоченность. Не обязательно думать, что известные теперь первобытные, примитивные общества должны отличаться от человеческой древности меньше чем от центров современной цивилизации. В том, что известно о техничности античных военных, ремесленников, жрецов, в отточенности лиц на римских скульптурных портретах, в совершенстве древних языков не видно ничего такого, что указывало бы на последующее развитие человечества в сторону строгости, собранности и порядка.
14. Наивное желание воображать, будто космос античности был идеализированно уютным, ничем не подкреплено. Что с пониманием античного космоса есть проблемы в этом отношении, показывает Лосев, у которого конечно не могло быть игривой идеализации античности, но для которого сама строгость античных звезд неприемлема, и он противопоставляет античному космосу наоборот христианский, православный уют. Космос был «настолько универсальным и огромным, настолько колоссальным и внушительным, что даже происходившие в нем катастрофы не нарушали его единства и не отнимали у него красоты и художественности» (ИАЭ, Ранняя классика, с. 547). К катастрофам могло идти человечество, но космос не повреждался. Лосев говорил в этой связи о рабовладельческом бессердечии. В античной красоте космоса «все могущественно и безответственно, поскольку в ней нет никого, а есть только нечто и поскольку в ней всё безгорестно и всё безрадостно» (550). Нет никого, т.е. личности в человеке и личного Бога над миром.
История должна — иначе она оборвется — охватить целый мир. Но целый мир включает такие вещи как Герман с пистолетом в спальне мечтающей старой графини, жесткую радиацию, холодные звезды лосевской классической античности, суровость космического порядка. Мир поэтому неизбежно потерять, как графиня не могла спокойно утонуть в своих снах о королевском Версале и Герман должен был просочиться в ее мир. Новая гармония, выстроенная высоким сознанием, окажется «нас возвышающим обманом», который разве что дороже тьмы низких истин, но никак не отменяет эту тьму. Завершающий конец истории представляется возможным только иллюзорно, как у Фауста, который радуется, слыша стук лопат якобы строителей счастливого будущего, на самом деле лемуров, копающих не каналы для осушения болот.