Но жизнь маньяка, приучившего себя к отказу от всех удовольствий, жизнь такого человека редко меняется. Эта цитата из Пруста была востребована так давно, что я уже почти не в состоянии воспроизвести ее дословно.
От автора
Стихи первого раздела — лирические, то есть написаны от имени некоего идола — от имени невинного и особенного «я». Невинность и особенность поэта остались от времени, когда он был служитель высшего или иного, то есть когда эти свойства были свойствами сана, роли, — но служение, утратив свой прежний предмет, обращается в идолопоклонство — и идол обычно похож на ризы прежних служителей.
Служение этому идолу почти всегда невольно и бессознательно; в него включаешься, начиная писать «просто стихи».
«Я» стоит за спиной пишущего и присваивает себе то, что он пишет; сам же он может думать, что пишет «просто стихи», что пишет их от собственного имени (что на самом деле — очень трудно и потому редко) или по-прежнему от имени какой-то высшей силы («язык» и пр.). Примерно так: выходит дама и объявляет: «Петр! Ильич! Чайковской! Ария Гремина! Исполняет имярек». — И все, что после этого будет сказано или спето, хочет того имярек или нет,
слышал он это объявление или нет, будет арией Гремина — в нашем случае арией «я». «Человеческое я» участвует здесь как во всяком исполнительстве — внешностью, тембром, манерой; не отменяя сюжета оперы, программы концерта.
Лирическая иллюзия собственной невинности и особенности поддерживается и внепоэтически — во-первых, фарисейством любого самосознания; во-вторых (в русском языке), тем, что про себя как целое, как страну люди здесь думают — «мы особенные и невинные; хуже, чем себе, мы никому не сделали». В этом смысле можно сказать, что здесь любые лирические стихи — одновременно и гражданские.
Все «я», взятые изнутри и поодиночке, невинны и особенны, а взятые извне и скопом — виноваты и одинаковы. Естественно, само это сознание своей невинности и особенности — необходимый результат действия тупого и жестокого механизма, в который как детали эти «я» включены и который из них только и состоит. Твердые винтики и должны считать себя незаслуженно страдающими цветочками (механизм же имеется уже там, где есть хотя бы двое — а двое есть всегда). Лучшее, что можно сделать, — от этого идола просто отойти. (Но при этом есть риск, что «я» окажется в зоне священного умолчания; так происходит при искусственном конструировании говорящего персонажа — лиричность витает около любых масок, только уже не в многословии, а в благоговейной тишине.) Но отойти может тот, кто не считается с правилами. А правила здесь — такие же, как с икотой: сойди на Федота, с Федота на Якова, с Якова — на всякого.
Соответственно, второй раздел — это переход от отдельного и внутреннего к совместному и внешнему. Но это переход от иллюзии не к правде, а к «правде», то есть к трезвому рабству у той же иллюзии, п. ч. все содержание по-прежнему порождается только ею — у «правдивого взгляда» нет другого предмета, а кроме предыдущего тумана. Здесь говорится не: «за этим туманом вот что на самом деле», — а: «это всего лишь туман, он плотный, редкий, серый, розовый и пр., и вот почему на нем мерещатся картинки». То есть по-прежнему изображается только видимость, но теперь как видимость, а не как реальность.
Образцом здесь служат одномерные слова и фразы вроде «здравствуйте» или «спасибо» — но именно образцом, а не предметом обыгрывания или разоблачения, поскольку обыгрывать или разоблачать здесь нечего — все и так видно. Они же — общие слова, то есть те, которые заведомо принадлежат всем и которые поэтому одинаково смешно и ставить в кавычки и считать своими собственными. Их лучше всех знают дети, у которых взрослые спрашивают: «Что сейчас надо сказать?» или «Как это называется?». И эти же слова — то немногое правильное, которое уже есть у каждого и которое поэтому можно не придумывать и не искать.
Стихи 1983–1994 гг.
«Никогда не коснусь…»
Никогда не коснусьвиденного во сне.И опять засыпаю.Волосам тяжек грузрук и воздуха. Падает снег.Я наружу гляжу из сарая.Сквозь проем мне виднабелая и без окон стена,и в ней естьниша, чья глубинанеясна зрителю сна,потому что для зрячего светаплоскими стали предметы.В этой нише висит вверх ногамимальчик. Мальчика твердое телослито с известью белой,будто слабое пламя —с воздухом. Рот и глазаоторочены черной каймой.Рассекает мне руки обрез золотойкниги тонкостраничной, откуда им взятобразец его казни. Я знаю:через час,этим мальчиком став, закрываяумирающий глаз,ты исчезнешь. И не уклонитьсяот рисунка на острой странице,если только я самне раскрашу его. Волосамтяжек груз посветлевшего воздуха. Блюдцес высохшей кожурой мандаринапотускнело. Проснутьсяи увидеть: окно не светлейсмятых простынь и делится длиннойполосой населенных камней.Бледный блеск их неровных отверстийнеподвижен под утренней твердью.Осыпается снег с ее белого края.И опять засыпаю.И, по пояс в рекетеплой стоя,наклонившись туда, где река,в темных складках пескатебя вижу живуюи такую же кожу плеча своего я,просыпаясь, целую.Декабрь 1984
Памяти Н. А. Куна
Одиссей у Калипсо (1)
Близкий голос во мгле: Одиссей. Он кивает, молчит.Его руки как будто слабей темноты. Он укрыттемнотою, текущей из глаз чьих-то вниз, из глазницв узкий и поддающийся паз там, поблизости. Лицне видать, незаметен пробел между нею и им,словно издали кто-то глядел на стан статуи, гримсвета снявшей и спящей в тоске с тенью, с тенью своей.И наутро, когда вдалеке — моря шум, Одиссейклонит голову вниз, потому что вчера зачерпнулутлым черепом мглы и ему скучен пристальный гул.Январь 1983
Одиссей у Калипсо (2)
Он шел, влача сухою пыльюостанки тонкой тени, кромекоторой только холод тыльныйостался утром от проеманочного в пустоту, как будтов укрытую от света смертиплоть, застланную телом, гнутымсогласно снившимся отверстьямуст, лона, бедрам, ребрам, шее,ключицам, — так и тень хромаяк суставам праха льнула млея,души лишь контур сохраняя.Август 1983
Дафна (1)
Свинцовым острием, гонящимиз тела голос, тело — в лес,пронзенная исчезла в чащеседых, прямых стволов и здесьхранима страхом обнаружитьвзамен пленившей плоти, чьесиянье умножалось стужей,землею твердой и своеприумножало безразличьена узком, сумрачном путиразлучной травли, — только птичьюнеуловимость глаз, почтиневидимых, чей молкнет щебетв ветвях глазниц, и, по живымветвям стекая, слезы лепяткору из льда, но ствол хранимне ею, тонкий стан замкнувшей,текущей всё еще с лица,а страхом, пронизавшим душуизнеможенного ловца.Декабрь 1983
Иксион
Он летит одиноко,от прозрачного жара,от назначенной карыкорчится в колесе.Помнит мнущееся от вздохаиз сиянья, из сумерек одеянье,облекавшее всехтонкой тканью.Голубая и золотаяткань истлела. Ее изглодаличерви очей,в небо с лица уползая.Жар едва ли сейчас горячейпрежней, ранней печали,жившей в черепе белом —в расщепленной своей колыбелии в могиле своей.След слезы, текущей вдоль лица,подо льдом мерцал,отражая ясный блеск,проникавший сквозь тонкую кожусном смеженных небесв тесноту воздушного белка.Озаренный явью сонбыл пронзенпризраком порожним,как отверстием зрачкав облаке из радужных пелен.Началась весна.И не пряча веры ранней,бодрствуя в пещере сна,он вдыхал и пил зиянье,а тому была теснаплоть во льду воспоминаний.«Чем зорче ты в чужом бреду,тем легче он тебя морочит.О, дай, я тоже ночь найдуили откройте небу очи!Отверзлись небеса, и в щельзабытое вползает пламя,по граням пепельных вещейсверкая ветхими огнями.И я увидел, всё в пыли,лицо, горящее в пустыне:его черты зрачок прожгли,моей сетчаткой став отныне,изнанкой тела огневой,моею пламенною тенью.Я заплатил самим собойза жаркое приобретенье».Январь–март 1984