Дважды два — четыре
Шрифт:
От кого?!
Как это — от кого?! От облаков. От зверья. И дэвов.
…И все это — и золотые блюда, и крошечный сердоликовый перстенек, и огромные рога тура — принесли люди в надежде, что в обмен на подарок им будет подарено счастье. Каждый, кто приходил, непременно оставлял здесь хоть что-нибудь.
«А я что оставлю?» — подумал Костя.
И он тихонько оторвал пуговицу от рубашки, — она все равно и так висела на ниточке. И загадал: «Пусть мама не сердится. И напишет письмо».
— Хватит
Тэтнульд тявкал и хватал художника за штаны, а юнец помирал со смеху. Косте было и весело и тревожно. Голова кружилась. Еще бы — за всю свою жизнь он не выпил столько вина!
И вдруг, взяв гитару и сев в траву, художник значительно и томно запел:
В крови горит огонь желанья, Душа тобой уязвлена, Лобзай меня: твои лобзанья Мне слаще мирра и вина.Он смотрел на Жужуну. И все это обращал к ней. К Жужуне. К его сестре!.. К сестре досточтимого брата Кости.
А она… Она как будто бы так и надо… Сидела и слушала, потупив глаза, опустив ресницы…
— Да что это вы такое поете?! — заорал Костя.
Сперва никто ничего не понял.
— Как это — что? Романс. Слова Пушкина, — ответил художник с достоинством.
— Вы пели «лобзай»! — вне себя орал Костя. — Вы думаете: если мне четырнадцать лет, так я не понимаю, не понимаю?..
— Да брось, — махнув на Костю рукой, посоветовал юный сторож.
— Рыцарь! — опрокидываясь в траву, захохотал Гордавадзе. — Мы думали, что он из Москвы! А он из средних веков.
Но Костя наскакивал на него как петух.
Юнец кричал:
— Да честное слово, он ничего! Ты напрасно подумал.
А больше всех шумел Гордавадзе — он хохотал.
— Нет, и представить нельзя, что этот Костя пробыл всего каких-нибудь несколько дней в Грузии! — сквозь смех бормотал художник.
— При чем тут Грузия?! Как вы смеете?.. Я ж не глухой! Вы думали, что если мне четырнадцать лет, четырнадцать лет…
И вдруг Павел, пастух, заступился за Костю:
— Он вправе. Он брат. Кто же заступится, если не брат?.. Честь женщины… Пусть наши девушки будут белее снега!
— Да он же ничего такого не сделал!.. И не сказал! — выходя из себя и размахивая руками, доказывал юнец — друг художника.
— Как это — не сказал?! Он пел. Я все слышал!.. Он пел «лобзай»…
— Некультурно, нехорошо с твоей стороны! — говорил юнец. — Это ж не он придумал такие слова…
—
Гордавадзе покатывался от хохота.
— Да бросьте, право, ребята. Довольно, — с трогательной сердечностью уговаривал их юнец.
Гордавадзе с радостным изумлением переводил глаза с одного на другого. Он хохотал.
— Помиритесь, — предложил Павел. — Хватит.
Но художник не мог мириться. От смеха он повалился на траву. И чем громче он хохотал, тем больше сердился Костя.
Плавно и медленно к ним подошла Жужуна. Вытянув руку, взмахнула платком, уронила его на землю.
Художник тотчас же перестал смеяться.
— Костя, мирись. Ничего не поделаешь, — улыбнувшись, сказала Лидия. — Женщина уронила платок — значит, надо мириться.
И опять запели колокола. Загудело небо. Юнец остался совсем один на вершинах гор.
Колокола гудели. Посылали вдогонку досточтимому брату Косте память об этой траве и небе. И о вине.
Оно было прозрачно, как сам виноград. Виноград Кахетии. Может, даже с того завода, куда не приняли Костю. Он созревал в Кахетии, виноград. Набирался солнца, потом бродил… В кахетинских винных подвалах. В огромных бочках. Эти бочки стоят в туннелях, которые под землей, а в них — виноград. Он бродит в бочках этих подвалов. Бродит, хохочет, отплясывает, перебирая желтыми, пьяными удалыми ножками. Поет. Пузырится. Пенится…
Вот и допрыгался — стал вином.
«А день-то, день-то какой! И чего я такое наговорил? И отчего это — если женщина уронила платок, так надо мириться? А может, я не хочу мириться?»
Ничего не поделаешь: такой уж обычай в Грузии. Такой, стало быть, закон.
3. Охота
Четыре часа утра. Еще не встало солнце. По каменистой земле стелются туманы. Они выползают откуда-то из-за гор, из расщелин, сплошные, сизые, дробятся, становятся клочьями и добегают до полей кукурузы…
Натэла не спит. Одетая в куртку и стеганку, она дожидается на перекрестке дорог охотника Гордавадзе. Охотнику пригодится оруженосец. Она дождется охотника.
…Георг Гордавадзе выходит из дому. Он одет, как Натэла, в теплую куртку. На плече у него ружье, и руке рюкзак, в рюкзаке лепешки, сыр баштых, фляга и кружка.
Охотник тихо выходит во двор. Очень тихо, чтоб никого не разбудить, чтобы никто не знал о том, что он собрался в горы. Меньше шуму — больше удачи охотнику.
Он идет по двору, а в это время из хлева, где козы, выглядывает его мать — Гордавадзе Марион. Выглянув, она не сказала «доброе утро», не стала расспрашивать, куда он отправляется в такую рань. Поклонилась ему и будто бы невзначай: