Двенадцать обручей
Шрифт:
Или внезапно:
— Богдан-Игорь Антоныч — и это совершенно ясно — также не мог оставаться в стороне от этих симптоматичных для его времени поисков. Когда читаешь некоторые его строки, в воображении невольно предстают старинные морские карты, где из глубин и волн океанских просторов показываются отвратительные химерические создания, ужасные монстры и уроды, ехидны, драконы, «морские епископы» — весь тот водяной бестиарий, служащий прологом не только для фантазмов сюрреалистической живописи его современников, но также для запатентованной со временем в Голливуде кинопродукции ужасов.
— Вобще пиздец, — неожиданно отреагировал на это Пепа, фыркнув над своей тарелкой.
— Уже
— Успел? — переспросил ее разоблаченный Артур. — Что ты имеешь в виду, ласточка?
— Нализаться с утра, — пояснила пани Рома, которую сравнение ее с ласточкой вовсе не переубедило, а скорее обеспокоило.
— Да нет, что ты, я еще тут не лизал никого, — со всею, как ему казалось, гамлетовской ироничностью заявил Пепа и подмигнул Лиле — так уж вышло, что она сидела напротив.
Лиля не смутилась, подумав, что этот мужчинка тоже так ничо.
— Вы совершенно правы, — улыбаясь теперь уж персонально Пепе, заговорил профессор, — когда опровергаете мой предыдущий тезис. Я нарочно прибегнул к нему как к своего рода интеллектуальной провокации. Ваша реакция — именно то, чего мне недоставало для радикализации нашей дискуссии. Но разве возможно отрицать тот факт, что Антоныч удивительно часто оперирует океаническими образами?
— Да никто и не отрицал, пан профессор, — насколько сумел иронично отбился Пепа. — Вы, наверное, сестры? — спросил он одновременно и Лилю, и Марлену.
— Banusch, — несколько громче обычного объявила пани Рома, — ist eine typisch huzulische Speise, eine Spezialit"at sozusagen, etwas wie italienische Polenta…[79]
— Гаварит па-испански, — прокомментировал Пепа гнусаво.
— Я знаю бануш, — поспешил уверить Карл-Йозеф, которому иногда удавались некоторые фразы на украинском.
— Сестры? — переспросила Лиля.
— Типа того, — согласилась Марлена.
Пепа поймал ее за руку, которую она как раз протянула над столом к кофейнику, и, присвистнув, воскликнул, почти что икнул:
— Вот это ногти! Зачем тебе такие черные ногти, ласточка?
— Артур! — властно прикрикнула его жена, рукавом льняной сорочки сбивая стакан из-под сока, на этот раз пустой.
— Артур? — переспросил Пепа, а потом согласился: — Да, я Артур. Я уже тридцать семь лет как Артур.
«Уже старый, а еще ничо», — подумали одновременно и Лиля, и Марлена, причем второй удалось выдернуть руку.
— Не обращайте внимание, — холодно сказала ей пани Рома вместо приличествующего подобной ситуации извинения.
— Внимания, — поправил ее Пепа. — Родительный падеж — внимания. Винительный — шею. Не выворачивайте шею. Симпатичные девочки, правда же?
Пани Рома сделала вид, что вопрос не к ней и шумно начала выбираться из-за стола. И правда — сколько можно завтракать? Она подошла к окну, за которым в тот на редкость прозрачный день виднелась немалая часть горной страны и покрытые снегом вершины на украинской стороне.
Обе подружки понимающе переглянулись, а профессор Доктор оказался тут как тут.
— Это прекрасно, что вы так внимательны к слову, пан Пепа, — восторженно промолвил он. — Это выдает в вашей персоне неординарного поэта. Помните у Антоныча: «Слова отточенно-простые, // как лезвия, скрещу с громами»?
— Что вы, что вы, сударь, — скромно не принял Пепа его похвалы. — Куда уж там! С какими громами? Хотя сами по себе скрещивания меня иногда интересуют, должен признаться…
Но
Карл-Йозеф смотрел в сторону окна, потому что сильнее всего ему хотелось подойти к Роме и увидеть что-то такое, что может видеть только она.
— Es ist heute so unglaublich sonnig, dass wir dort auf der Terasse sitzen konnten[81], — провозгласила пани Рома, не думая о последствиях.
Но слово Terasse расслышали и все прочие. У Лили и Марлены оно легко ассоциировалось с их фантастически открытыми купальниками. Артур Пепа подумал, что неплохо бы завалиться в шезлонг и дососать половину припрятанной под ванной ореховки прямо из бутылки. Коля еле удержалась, чтобы не сказать вслух: «Четвертый обруч — это объятья теплого ветра, кружение энергий». А Ярчик Волшебник, профессионал, сделав себе седьмой большой бутерброд с холодной телятиной, сыром, кружочками помидоров, листьями салата, майонезом, сардинами и кетчупом, спросил вдруг профессора Доктора:
— А вы… это самое… говорили, что смотрите продукцию Голливуда?.. У меня тут есть кассета с моим… ну, новым клипом. Про этого вашего… «Старый Антоныч» называется… Посмотрим?
— Я всего лишь сказал, что каждая картина должна быть отражением глубокого чувства, — с доброжелательной улыбкой ответил ему профессор, — а «глубокое» означает «удивительное», тогда как «удивительное» означает «неведомое» и «незнаемое». Для того чтобы произведение искусства стало бессмертным, необходимо, чтобы оно вышло за границы человеческого.
— Ага, — кивнул режиссер, — это правильно. А вы, пан Артур? Мне ваше мнение тоже… ну это самое…
— Обращайся ко мне на ты, старик, — позволил ему Пепа.
А потом все снова умолкли, даже профессор Доктор — видимо, чтобы не раздражать суровых типов из персонала, не отвлекать их от размеренно-отстраненного убирания со стола всего, что полчаса назад еще могло называться завтраком.
На экране огромного плоского «Телефункена» мелькали черно-белые, главным образом под коричневую сепию, кадры, которые должны были бы ассоциироваться сразу с несколькими популярными стилистиками, прежде всего с ретро и андеграундом. Сам по себе этот технический выверт никакой новацией не был, ведь им уже успели донельзя попользоваться целые легионы киноделов — начиная с Бергмана и Тарковского и вплоть до недавнего «Мулен Ружа». Новым было то, что все это творилось во Львове: каждая секунда являла какой-то новый кадр с очередным закоулком, старым двором, мусорником, подвальным лабиринтом; однажды резко наклонилась, почти упав на зрителей, ратуша с трубачом, в другой раз — разлетелась в щепки взорванная Пороховая башня, потом какой-то дельтапланерист сломя голову падал на промышленные руины Подзамче, а его искусственные крылья отрывались и осыпались по частям, ударяясь о фабричные трубы и скелеты кранов. Это следовало понимать как знаки: дух катастрофы царил в этом мире, привкус апокалипсиса и конец концов.