Двое в океане
Шрифт:
— Оля прислала. Ровно два месяца назад снималась. Видишь, какая она сейчас!
Однажды он мельком видел Олю, совсем случайно. На бульваре в Киеве, где он оказался проездом. Но тогда она была совсем малышкой. А теперь выросла, похорошела. Милое, свежее девчачье личико, открытый взгляд светлых глаз — странно, глаза светлые, должно быть, серые или голубые — на снимке не разберешь — а волосы темные, как у матери. Редкое сочетание. Только густотой темных волос и похожа на мать, а так — и глаза, и нос, и чуть выступающий вперед подбородок — все не Ирино, наверняка отцовское.
Конечно,
Возвращая фотографию, сдержанно сказал:
— Милая девочка. Поздравляю! Повесь на стенку и не будешь себя чувствовать одинокой. — Не удержался и добавил: — Впрочем, ты умеешь не быть одинокой.
Это была месть за бестактность. Но она словно и не заметила колкости. Предложила:
— Может, выпьешь со мной чаю? Тут у меня была Валя Корнеева, мы с ней часто чаевничаем.
— Подружились?
— Она милая женщина, легкая.
Смолин подумал, что об Ирине тоже говорят «легкая», быстро сходится с людьми, к ней неизменно тянутся, женщины в том числе. И чем она их привлекает?
Не глядя на него, Ирина спросила:
— А как твой сын? Уже большой?
Сказала не «пасынок», а именно «сын». Что это — жест примирения? Он его не принял.
— Большой.
— Я хотела тебе сказать…
Он внутренне напрягся: вдруг сейчас попытается оправдываться за тот нечаянно подслушанный им ночной разговор с Файбышевским! Лишь бы не оправдывалась! Иначе он бог знает что наговорит. Но Ирина сказала о другом:
— Когда пришла весть о вашей беде и стали снаряжать катер, чтобы идти вас искать, я попросила взять и меня. К Ясневичу ходила. Он поначалу не хотел, но я настояла.
Смолин удивился:
— Что бы ты смогла сделать?
— Я бы тебя нашла! — Голос ее прозвучал с неожиданной твердостью и силой, словно она говорила о своем долге. Но, почувствовав его недоумение, добавила уже сдержаннее, с грустной улыбкой: — Ведь мы же с тобой как-никак друзья…
В ответ он тоже невесело улыбнулся.
— Как-никак…
Рачков осторожно, словно что-то хрупкое, положил на стол перед Смолиным три толстые папки его монографии.
— Неужели одолели?
— Трудно сказать, что одолел, — сдержанно ответил Рачков. — Познакомился…
— Не утомились?
Юноша пожал плечами:
— Что вы!
— Ну и как? — своему вопросу Смолин постарался придать самый равнодушный тон, словно подбадривал: мол, не стесняйся, не робей перед авторитетом, конечно, на тебя это произвело впечатление, иначе и не могло быть, а если ты нашел какие-то огрехи — выслушаю охотно, лишнее мнение не повредит, даже мнение новичка.
— Что вам сказать… — растерянно протянул молодой человек. Он почему-то не знал, куда девать кисти своих больших некрасивых рук, словно стеснялся их, совал то в карманы брюк, то забрасывал за спину. — Конечно, это очень большой труд… Но меня заинтересовали только некоторые частности, и я…
В этот момент откуда-то с потолка рухнул на них тяжкий грохот.
Опять облет! Столько их было! Два дня не трогали, а сейчас, в день отдыха, вспомнили.
Поднялись на метеопалубу. Отсюда все хорошо видно. Здесь уже был Мамедов — он любил после принятия пищи подразмяться, согнать жирок, однако с Мамедова жирок никак не сгоняется, очень уж хороши на «Онеге» борщи!
На крыле мостика замаячила долговязая фигура Кулагина. Старпом равнодушно глянул вслед самолету, обернулся, увидев на палубе среди любопытствующих внушительную фигуру Мамедова, крикнул:
— «Товарищ» ваш прилетел! Встречайте!
Он протянул бинокль рулевому и бросил:
— Я еще не завтракал. Если «товарищ» пойдет в атаку — сбивай!
На палубе показалась щуплая фигурка Томсона. Американец подошел к борту, приложил ко лбу ладонь козырьком, защищая глаза от солнца, поглядел на удаляющийся крестик самолета. Самолет превратился в точечку, где-то у горизонта, у далеких, белых как пух облаков, точечка сделала дугу — самолет разворачивался, ложился на обратный курс.
— Сейчас будет бросать радиобуи, — оказал Томсон стоявшему рядом Смолину.
И действительно, из-под брюха приблизившегося самолета выпало черное зернышко, ринулось вниз, и в следующее мгновение короткой вспышкой раскрылся оранжевый парашютик.
— Подводную лодку ищет, — пояснил Томсон. — А вдруг под прикрытием «Онеги» лежит на дне ваша атомная субмарина? Как-никак, а сто метров глубины — хорошее ложе для подлодки!
И этот о ста метрах! Смолин вспомнил слова Золотцева. Стало быть, такое учитывается всерьез. Война и наука — бок о бок!
Покосился на американца. В лучах отраженного океаном солнца его старческие веснушки на носу и подбородке казались брызгами желтой под ржавчину краски, глаз был в напряженном прищуре, словно Томсон профессиональным взглядом оценивал действия против «Онеги» своего упрятанного в боевой самолет соотечественника.
— Вы что-нибудь во всем этом понимаете, коллега? — поинтересовался Смолин.
— А как же! Воевал.
— Где?
— На Тихом. В конце второй мировой командовал отрядом подводных лодок. Против японцев. Это было так давно! Так давно! А сейчас я ученый. Только ученый! — Изображая улыбку, он вяло приподнял верхнюю губу. Кивнул в сторону моря, где самолет, все более снижаясь, делал новый разворот под облаками. — К ним никакого отношения уже не имею. Можете меня не опасаться. По возрасту давно вычеркнут даже из резерва. Только наука!
Смолин подождал, скажет ли старик еще что-то, но он молчал.
— В наше время войне без науки не обойтись, — заметил Смолин.
Томсон живо подтвердил:
— Верно! Но только пускай обходится она без меня! Я войне и так слишком многое отдал.
Из бокового кармашка легкой куртки он извлек свою неизменную видавшую виды трубку, сложенными ладонями ловко защитив от ветра пламя спички, прижег не догоревший в люльке табак, кашлянул при первой затяжке. С гнутой моряцкой трубкой в зубах, с жестким прищуром спокойных уверенных глаз, он в самом деле был сейчас похож на бывалого капитана, который всякого навидался в море.