Двое в океане
Шрифт:
Прислонившись к локатору, старпом затих.
— А я не верю, чтоб случилась война… — произнес Смолин. — Это газеты нагнетают психоз. Серьезных причин для всеобщей планетарной войны нет. Она нелепа. В ней не будет победителей. Значит, просто создают пропагандистский шум.
Кулагин обернулся, с сожалением взглянул на Смолина, огорченно вздохнул, словно перед ним был человек, хотя и уважаемый, но наивный и далекий от подлинной жизни, так что всерьез его слова воспринимать не стоит.
— Ох вы, ученые, ученые… — покачал головой. — Светочи наши! Засунули планету, как муху, в лабораторную пробирку и тешите себя убеждением, будто весь мир
Кулагин прошелся по всей длине рубки, заложив руки за спину.
— Не кажется ли вам, Константин Юрьевич, — продолжал он тоном, в котором по-прежнему звучала снисходительность. — Не кажется ли вам, что в пособничестве прогрессу человечества наука сделала уже все, что было в ее возможностях, и вдруг выдохлась, почувствовала собственную ограниченность, как чувствует свою ограниченность теперь и само человечество? — Он повернулся к Смолину, веснушки на его носу, казалось, иронически зашевелились. — Вот так-то!
Ясно! Старпом все-таки решил нанести ответный удар, не забыл полученной от Смолина нахлобучки. Наверняка специально заманил на мостик, чтобы отыграться при свидетелях.
Ну что ж, спор так спор!
— По-вашему, остается бросить надежду и поднять лапки вверх, признав собственное бессилие?
— Вот уж нет! — серьезно возразил Кулагин. — Я лишь против самообмана. Не надо принимать за действительность собственные настроения и упования. Действительность надобно оценивать такой, какая она есть. И это прежде всего должны делать вы, ученые, для которых, как вы утверждаете, истина превыше всего. И всякие там петиции за мир, сверхпредставительные конференции за мир, песенки за мир, детские рисуночки с голубками мира — самообман! В сущности, демобилизация воли. Вроде церковных песнопений с упованием на милость Всевышнего. Надежду, конечно, терять нельзя. Без надежды не выстоять! Но надежду не принесет нам рождественский Дед Мороз, уповать не на судьбу, а на себя! Только на себя. Нам надо выстоять! Другого не дано. А выстоять — это значит быть готовым ко всему, даже к самому худшему. И если уж так случится, то и самое худшее встретить не коленопреклонно перед Судьбой, а на твердых ногах, по-мужски, защищаясь до последнего. Разве я не прав?
— Правы! Конечно, правы, Анатолий Герасимович. — вдруг отозвался со своего места штурвальный Камаев, который во время долгого монолога старпома смотрел на него широко раскрытыми, полными обожания глазами. — Твердость нужна! Ох как нужна! Разболтались! Мой отец на лобовом стекле своего «Запорожца» портрет Сталина прикрепил. Вот, говорит, что сейчас нам требуется — власть! — Камаев оторвал руку от штурвала и потряс перед собой крепко сжатым кулаком. — Твердая власть!
Руднев бросил на штурвального неприязненный взгляд, пробурчал:
— Ты своим папаней не кичись. Недомыслие у папани! Портрет прицепил на автомобиль! Ишь какой принципиальный! За этим портретом, парень, твердость иного рода — с плеткой. Нет уж, пардон, твердости того образца нам ненадобно. Вкусили — хватит! По плетке папаня твой соскучился, по плетке! Если уж твердость, то по иным меркам, по современным, человеческим.
— Верно! — поддержал Смолин. — Во вчерашнем дне от завтрашнего не спасешься.
Кулагин снова задумчиво прошелся вдоль лобовых окон рубки, на секунду задержал шаг возле штурвала, насмешливо покосился на Камаева:
— Ты уж лучше вперед поглядывай. В море! Тоже мне стратег!
Подошел к окну, уперся длинными руками в поручень, широко расставил крепкие, привыкшие к палубной зыбкости ноги, взглянул в океан.
— …Ветер, ветер на всем белом свете, — вдруг громко продекламировал он, и в голосе была то ли усталость, то ли привычная морская тоска.
Смолин подумал, что, наверное, в очередной раз ошибся в оценке людей. Нет, не для того, чтобы отыграться на нем, затеял Кулагин этот невеселый разговор. Просто захотелось человеку высказать то, о чем он, должно быть, частенько размышляет здесь, в рубке «Онеги», в долгие унылые часы старпомовских вахт.
— Эх! Пивка бы сейчас! Хорошо было пиво в Италии! Бочковое. — Руднев даже крякнул от вожделения.
Очередная мускулистая волна, подобравшись к «Онеге», саданула своим плечом в правый бок судна, бросила «Онегу» на левый бок, да так, что чуть не хлебнули бортом водички, и находившиеся в рубке не услышали, а скорее почувствовали, как где-то в глубине корабля раздался звон и хруст — билась посуда.
В кают-компании оказался один Крепышин. Широко раскинувшись за столом, он со вкусом завтракал. Качка была ему нипочем.
— Ты мне, Клавуша, чайку покрепче принеси! Покрепче! — Он указал на стакан, наполненный слегка подкрашенной жидкостью. — Разве это чай? Это, прости за выражение…
Стоявшая у стойки раздачи Клава поморщилась.
— Ты не морщись, — с шутливой назидательностью продолжал Крепышин. — Своему небось такого чаю не преподнесешь. Индийского завариваешь. Из заначки. Сам видел.
Смолин сел за свой стол. Крепышин обернулся к нему и подмигнул с хитроватой улыбкой: мол, послушай, какая тут пикантная травля идет. Снова обратился к буфетчице:
— Ты, Клавушка, переменила бы курс своего корабля. С тем ориентиром у тебя дело безнадежное. На все пуговицы застегнут. У него все дозировано. Любовь тоже. — Крепышин жарко сверкнул узкими угольными глазами. — Любовь не может быть дозированной. Любовь должна быть необузданной, как океанская волна. Для такой настоящей любви на «Онеге» имеются и другие каюты. Учти! Тоже отдельные, боковые — так что соседям ничего не слышно. Ну как, лапушка? А?
Громко расхохотался и прихлопнул ладонью свою выставленную из-под стола мощную, туго обтянутую джинсовой штаниной коленку.
— Как вам не стыдно, Эдуард Алексеевич! Болтаете бог знает что, — вяло защищалась Клава.
Смолин удивился Клаве. Подошла бы да двинула Крепышина по физиономии за болтовню. А она лишь легонько отмахивается. Привыкла. На судне любят чесать языки. На всех не наобижаешься. И подальше не пошлешь — куда дальше-то! Три шага и борт!
Клава скрылась в комнатке, где помещается раздаточная, и вернулась с двумя стаканами чая в подстаканниках. Один поставила перед Крепышиным, другой отнесла Смолину. Это был настоящий, хорошо заваренный чай, терпкий запах приятно щекотал ноздри — добился все-таки своего, болтун! Смолин отпил глоток и почувствовал, как вместе с теплом входит в него бодрость.