Дягимай
Шрифт:
— И все же здорово, если ты по телевизору выступишь… — не унимается Бутгинас. — Всей деревне честь. А уж о твоих родичах и говорить нечего. Отца порадовал бы, сестер… Только круглый дурак может отказаться от такого предложения.
— А я отказываюсь. Пусть буду круглым дураком, но я отказываюсь. — Унте решительно встает с кресла. — Если этим телевизионщикам Антанас Гиринис так дорог, пусть сюда приезжают со всеми своими причиндалами. Спою от души, себя не пожалею. Запишут, а потом народу покажут. Разве они со Стропусом в прошлом году не так поступили, когда он им кучу глупостей про наш колхоз наговорил? Чем же я, скажи, хуже его? Нет, не помчусь я к ним, задрав хвост, и не подумаю.
— Как знаешь, — раздраженно бросает Бутгинас. — Твои, как говорится, свиньи, твои, как говорится,
— Такая жара, а я, видишь ли, буду в городе потом исходить. Да и вообще, уж так ли давно я там был. Прошлой осенью, сразу же после Октябрьских:
Поскакал я в город Вильнюс на базар на шумный…Унте весело смеется, вспомнив что-то, и семенит к двери, громко повторяя куплет той же самой песни:
Поскакал я в город Вильнюс на базар на шумный, вижу, там стоит девица средь подружек юных… Словно звездочка на небе средь просторов лунных…III
С этой песней Унте прошлой осенью и уехал в Вильнюс к брату Повиласу. Трезвый, как только что родившееся дитя, выдувший за обедом всего пару кружек пива: и то потому, что цепелины были пересолены. Но настроение у него было прекрасное. Унте сам диву давался и не мог взять в толк, откуда эта веселость. Он и к автобусной станции спешил, задорно напевая назло деревенским сплетницам, уже шушукавшимся между собой: «Слышите, Гиринисов Унте на улице глотку дерет. Снова набрался».
Уехал он вечерним поездом, чтобы к утру быть в Вильнюсе и в тот же день, закончив все дела, вернуться назад. Удобнее всего было бы позвонить брату тут же, вылезши из вагона, сесть в троллейбус или взять такси. Но Унте подумал, что не стоит в такое время будить людей. Если бы это был не Повилас, а Даниелюс — другое дело. Конечно, и с Даниелюсом по-свински нельзя, он человек уважаемый. Голова района, руководитель. Все заседает. Крутится, вертится, а работы никакой. Весь прок только в том, что иногда, когда пожалует на побывку, отцу поможет сено скосить… А Повилас, тот твердо на ногах стоит. Твердо. И взлетел высоко. Поставь девять лестниц одну на другую и то вряд ли доберешься. Ученый! И не какой-нибудь — за границей свои работы печатает. Да, Повилас памятник себе уже поставил, не то что Жгутас-Жентулис. Ну как не гордиться таким братом… Худо только, что дорогу в родную деревню подзабыл. Один только раз в году в Дягимай появляется. Дела у него, конечно. Работа, всякие там симпозиумы, поездки. Его понять можно: будешь тратить время на знакомых, на родню, в такую высь не взмоешь. Так и отдалился он от своих; какой-то чужой, словно тайной окутан, и еще более недосягаем, чем прежде. Будто стоит на самой верхотуре, ухватившись за облака, а ты — мелкая букашка — внизу барахтаешься…
Унте с трудом отыскал свободное место, сел, достал из кармана бутерброд и принялся жевать его крепкими зубами. Кое-кто из пассажиров, заполнивших за ночь затхлый вокзальный зал ожидания, тоже подкреплялся чем бог послал, потому что все буфеты и столовки были еще закрыты. Одни запивали свою нехитрую снедь прямо из бутылок пивом или лимонадом, а кто с вечера не успел запастись напитками, довольствовался водой из крана. Скромные перронные лотки и киоски были не доступны для покупателей, а кто хотел скоротать время за чтением, должен был отыскать в своем кармане вчерашний номер газеты. Одним словом, были все условия для того, чтобы в этот ранний утренний час пассажир, оторванный от своих близких, почувствовал себя еще более одиноким.
Унте охватило такое уныние, что хоть садись в первый попавшийся поезд и мчись домой. От всех только и слышишь: город, город! Удобства. Культура. Бросаются, как бабочки на огонь, отбоя нет. А он, Унте, на этом кирпичном кладбище и неделю не протянул бы. Посмотришь издали, и уже с души воротит.
Желая превозмочь нахлынувшую на сердце тоску, Унте принялся думать о том, как он проведет этот день. Поначалу, пожалуй, надо наведаться к брату, а уж потом устраивать все другие дела — обойти магазины, купить кое-что детишкам, Салюте. Но, подумав хорошенько, Унте решил, что лучше всего начать с конца. Повилас, наверное, трудится с самого утра (так оно и оказалось — Унте позвонил ему), так что до обеда можно пошататься по городу, поесть, а под вечер нагрянуть к брату. Конечно, и там чем-нибудь попотчуют, но не набрасываться же в гостях на еду, как голодный зверь…
Часы показывали четверть восьмого, когда Унте вышагивал по плохо освещенной улице, вцепившись в ручку объемистого потертого чемоданчика из искусственной кожи, привезенного ему в подарок из Москвы Даниелюсом. На дворе стояла середина ноября, было пасмурно и до восхода солнца еще далеко; скоро откроются магазины, оживет базар, только успевай крутиться и проворачивать свои дела.
У троллейбусных остановок собиралось все больше людей. Унте обгонял их, переходя на другую сторону улицы, потому что не выносил толчеи. Тем не менее какой-то мужчина чуть не сбил его с ног в спешке, и Унте, удостоившись трехэтажной, не местного происхождения брани, с грустью вспомнил Дягимай, где все было по-другому, по-свойски и так близко сердцу… Он ужаснулся при мысли, что и в магазинах придется толкаться, но утешал себя тем, что не найдет того, чего хочет, а значит, и не придется потеть в очереди. «Черт бы побрал эти очереди, — кипятился Унте, приближаясь к центру, где людей, сновавших толпами по тротуарам, было еще больше. — Отец рассказывал, что раньше в очереди стояли только крестьяне, и то на скупочный пункт, чтобы сдать бекон…»
Исходив до обеда не один квартал и придирчиво осмотрев несколько магазинов, Унте все-таки сделал кое-какие покупки. Ничего особенного он не нашел, но все же не с пустыми руками вернется. Салюте, конечно, поднимет его на смех — этого добра, скажет, и в Епушотасе полно, но Унте все-таки повеселел, брел по тротуару с разбухшим чемоданчиком, к которому были привязаны две коробки с ботинками для детей. Обрадует он своих пацанов, ясное дело. Да и Салюте не будет на него в обиде — красивый платок с цыганскими кистями ее дожидается. Может, такого подарка и не заслужила — уж больно она язык распускает, — но и обходить негоже — жена ведь («Ах, ежели бы этот платок да Юргите! На плечи ее круглые… как бы он к ее черным глазам подошел…»). Унте весь покраснел при мысли о невестке, устыдился, отругал себя («Ну и пентюх! Платок! Как какой-то деревенской бабе… Ты ей шляпку подбери. К ее внешности, к одежде. И не какую-нибудь, а новехонькую, по моде, такую, какие дамы в больших городах носят…»).
И грустно вздохнул, что в таких делах ни бельмеса не смыслит, а если бы и смыслил, то разве посмел бы лезть к ней с подарками?
Продовольственные магазины Унте обошел с утра. Купил три кулечка конфет, коробку халвы, несколько плиток шоколада. Вроде бы и все покупки, можно идти в ресторан обедать, бумажник все равно до донышка не опорожнишь — нынче не товар, а денежка верх берет. Бумажка задрипанная!
Унте свернул к ближайшей троллейбусной остановке — проедет пару остановок, ноги отдохнут. Но увидел вдруг женщину с авоськой, в которой соблазнительно желтели лимоны. Вот это да! Невиданный в Епушотасе плод; когда появляется в местном магазине, жены начальства через черный ход все и выносят. У Унте аж слюнки потекли. Ах, забыл тот день, когда чай с лимоном пил! И крикунья Салюте, и детишки — все истосковались по этому душистому чуду юга.
И Унте, не долго думая, шмыгнул в ближайший магазин. Встал в очередь, вытянувшуюся до самых дверей, хотя душистого чуда юга уже и в помине не было. Женщины (и пара дряхлых стариков) жались в очереди, как отара овец под ливнем, и лица их были хмурые, измученные долгим и терпеливым ожиданием. Гиринис снова вспомнил (который раз за день!) глинистые, размякшие от осенних дождей равнины Дягимай, такие безжалостные, такие изматывающие во время страды, но такие просторные и вольные.
(«Ах, ни за какие деньги меня в эту каменную тюрьму!»)