Дьявольские повести
Шрифт:
— Вы собирались сообщить мне только это, отец мой? — спросила она, глядя на трапписта своими глубокими глазами, под взором которых бедная Ластени всегда опускала свои.
— Я собираюсь поведать вам все, сударыня, потому что он рассказал мне все, примирившись с Господом на пепле, на котором умирают члены нашего ордена, [448] и, умирая, тому всего несколько дней, поклялся на распятии, поднесенном мною к его губам в последний миг, что единственным виновником всего был он, а ваша дочь неповинна в его преступлении.
448
По орденскому уставу трапписту полагалось умирать на пепле или золе. («Прах ты и в прах возвратишься», Библ., Быт., 3, 19.)
— Значит… Ох! Значит, я… — простонала г-жа де Фержоль, словно озаренная молнией, мгновенная вспышка которой высветила всю ее жизнь.
— Не мне судить вас, сударыня, — перебил траппист с неподражаемым достоинством. — Я здесь лишь затем, чтобы принести благую весть такой благочестивой
Он замолчал, удивленный тем, что радость не преисполнила душу этой благочестивой женщины. Он не подумал, что в то же мгновение эту глубокую душу пронзили угрызения совести, — ведь она поверила в виновность Ластени и своей ошибкой довела ее до медленной и трагической смерти.
— Ах, отец мой, отец мой, — молвила г-жа де Фержоль, — благая весть запоздала. Ластени убила я. Человек, священнослужитель, в грех которого я не пожелала поверить и который содеял нечто худшее, чем убийство, не убил мою дочь, заключив ее в свои кощунственные объятия. Он лишь осквернил ее, надругался над ней, а убивать предоставил мне, и я убила ее. Я довершила смертью дочери преступление, начатое им.
С этими словами баронесса опустила голову. Она судила себя. Аббат отчетливо видел, что сердце ее разрывается на части, и выказал ей сострадание, которого она не нашла для Ластени. Он сел и заговорил с ней, преисполнясь божественного милосердия. Сказал, что страдает она свыше меры, что она оказалась жертвой ошибки, не стать которой не могла, и поведал ей о преступлении Рикюльфа. В те времена наука, ставшая ныне столь популярной, располагала лишь таинственными фактами, теперь, правда, общепризнанными, хотя и до сих пор знает она о них одно — что они существуют. Ластени была сомнамбулой, как леди Макбет, но г-жа де Фержоль, вероятно, не читала Шекспира. Итак, в одном из приступов лунатизма, случавшихся с девушкой крайне редко и потому не замеченных ни матерью, ни Агатой, отец Рикюльф и застал Ластени однажды ночью, когда она, выйдя из спальни и усевшись на большой лестнице, заснула там, где с детства проводила столько часов, бодрствуя и мечтая; искушаемый демоном одиноких ночей, он совершил над ней преступление, которое бедное дитя в неведении сна просто не осознало и за которое только он в свой срок ответит перед Господом. Вот только почему, совершив злодеяние, он украл у нее кольцо? Не был ли он уже тем, кому предназначалось в свой день и час стать вором с отрезанной рукой, каким он и сделался? Безответный вопрос! Тут поневоле теряешься в таинственной бездне, которую именуют человеческой натурой. Сомнамбулы отдают иногда кольца, и это ничего не доказывает. Я, например, знал одну лунатичку (юную девушку), которая отдала свое человеку, повинному в том же преступлении, что Рикюльф содеял над Ластени, и с непреодолимым отвращением, хотя и по доброй воле, вышла замуж за страшного жениха из своего сна. Не желая краснеть перед этим человеком, она сохраняла ему внушающую ужас верность и умерла спустя несколько лет после свадьбы.
Г-жу Фержоль, слыхом не слыхивавшую о сомнамбулизме в своем севеннском уединении, ошеломил рассказ аббата-трапписта. Ее леденило преступление изверга, который промелькнул через их с дочерью жизнь, словно вампир, и, опустясь от чудовищного злодейства до мерзости, кончил такой низостью, как воровство. Здесь знатная дама возобладала в ней над негодующей матерью, и отвратительное воровство показалось ей даже более омерзительным, чем насилие, совершенное над Ластени во время сна. На мгновение она даже засомневалась, вправду ли он дважды осквернил ее дочь. Но брикбекский аббат уверил ее, что отрезанная рука принадлежала именно капуцину Рикюльфу и что несчастный в самом деле был одним из первых бандитов столетия. После того дня, когда, встретясь с Агатой на ступенях колоссальной лестницы, свидетельницы его преступления, он оставил позади Большое распятие у въезда в севеннский городок, он предался всем порокам. Они уже кипели в котле, где клокотала Революция, готовая перехлестнуть через край и затопить Европу. Наступил час, когда церковь сама нуждалась в гонениях, чтобы вновь закалиться в крови мучеников. Рикюльф, совершив преступление, порвал со своим орденом, вероятно, в то же время, что Шабо, [449] капуцин Революции. Но у Рикюльфа перед Шабо было преимущество: впоследствии он сумел раскаяться. После долгих лет злодейской жизни он однажды вечером явился в Брикбекскую обитель к траппистам в последней степени отчаяния и выказал такое раскаяние, на какое способны только могучие души. «Прогнав меня, — сказал он аббату, — вы отошлете меня обратно в ад, откуда я вышел!»
449
Шабо, Франсуа (1759–1794) — монах до Революции, он расстригся, стал членом Законодательного собрания, занимая крайне левые позиции, и был казнен с группой Дантона.
— Мы с братией, — рассказывал аббат г-же де Фержоль, — вспомнили, что орден траппистов — это прибежище преступников, избежавших суда людского, отперли дверь новоприбывшему и во имя милосердия небесного скрыли его от земного правосудия. Отец Рикюльф был одним из тех, чья душа ни в чем не знает удержу. Он прожил среди нас много лет в самом искупительном покаянии…
— И умер как святой, не правда ли? — перебила монаха возмущенная г-жа де Фержоль, взорвавшись горчайшей иронией, но тут же спохватилась и спросила менее оскорбительным тоном: — Отец мой, верите ли вы, что такой человек может быть впущен в царство небесное?
— Во всяком случае, он прожил долгие годы и скончался как человек, жаждущий туда попасть, — ответил милосердный служитель Бога.
— Мне не нужно небо, если оно могло его принять, — возразила г-жа де Фержоль не то что упрямо, а со слепым и бешеным упорством.
Кроткий священнослужитель был глубоко уязвлен в своем милосердии, но не оставил попечение о беспощадной женщине. Он неоднократно навещал ее в Олонде, надеясь вернуть к более христианским чувствам эту фанатичную душу, но ничего не добился: она была непреклонна. Ненависть к извергу, как она его называла, усугубленная мыслью о невиновности дочери, ослепила ее. Бог, может быть, и простил, она — нет. Она никогда не простит. Она не желает прощать. Ненависть ее превратилась в одержимость. Она стала одержима своей ненавистью. Несмотря на все увещания аббата Августина, силившегося пролить в эту неистовую и уязвленную душу то целительное масло, которое добрый самарянин возливал на раны человека, «шедшего из Иерусалима в Иерихон», [450] — ничто не помогало: г-жа де Фержоль неуклонно противопоставляла словам и доводам аббата мысль о надругательстве над гостеприимством, совершённом капуцином, которого она величала Иудой; однажды ненависть внушила ей даже некое отвратительное желание (странная вещь, которую, однако, поймет любая страстная душа!). Из ее ненависти родилось мерзкое любопытство, и баронесса сумела его удовлетворить.
450
Еванг., Лук., 10, 30–37.
Ей, знавшей назубок церковные порядки, было известно, что траппистов хоронят без гроба, с непокрытым лицом и в незасыпанной могиле, куда каждый из братии ежедневно бросает лопату земли, пока там не накопится шестифутовый слой глины, которого, увы, достаточно для любого из нас. Так вот, ей захотелось еще раз увидеть ненавистного Рикюльфа и насытить глаза зрелищем его трупа! Ненависть — как любовь: она жаждет видеть. «Умер он не так уж давно, — рассудила она. — Лики у блаженных не такие, как у обычных людей. Когда раскапывают землю и открывают гробы, где они лежат, лица их поражают умиротворенностью, порой даже сияют, а это свидетельствует, что они умирали, обоняя благоухание небесное. Значит, я смогу убедиться, в самом ли деле блаженство коснулось злодея, который, может быть, обманул своим раскаянием отца Августина, как обманул своей святостью меня». И не сказавшись старой Агате, она в один прекрасный день отправилась в Брикбек. Женщин к траппистам впускают лишь в определенные праздничные дни и не дальше церкви, но кладбище их, расположенное в поле рядом с обителью, открыто для всех. Туда может приходить каждый, кто пожелает, и она вошла.
Она без труда нашла могилу, которую искала. Кладбище было пустынно, и могила последнего по счету покойника-трапписта, затерянная среди высокой травы, оказалась именно могилой Рикюльфа. Баронесса остановилась на самом ее краю и глянула вниз глазами ненависти, острыми, как у любви, глазами, пронизывающими все, и увидела мертвеца на дне могилы. Несмотря на комья земли, наваленные вокруг головы, но чаще всего падавшие на туловище и ноги трупа, она сумела рассмотреть лицо мужчины. О, она узнала его, невзирая на поседевшую бороду и незрячие глаза, в орбитах которых уже роились черви. Она позавидовала участи червей. Ей захотелось стать одним из них… Она узнала смелый рот, который так поразил ее в Севеннах, хотя сам Господь написал на нем, что этих страшных уст следует опасаться. Она стояла у могилы, созерцая ее, забыв о времени и вперяясь в эту нору, где гнил ненавистный ей человек, но солнце летнего вечера уже склонялось к горизонту. Оно было за спиной у г-жи де Фержоль, и на могилу падала ее колоссальная тень, удлиненная солнцем, которое садилось, багряня своими лучами ее черные одежды. Вдруг рядом с ее тенью пролегла другая, и чья-то рука опустилась ей на плечо. Она вздрогнула. Это был аббат Августин.
— Вы здесь, сударыня? — спросил он скорее задумчиво, чем удивленно.
— Да! — отозвалась она таким глубоким голосом, что он вздрогнул. — Мне захотелось потешить свою ненависть.
— О, сударыня, — сказал священнослужитель, — вы христианка, а говорите не по-христиански. Смотреть на мертвеца в могиле ненавидящими глазами значит осквернить ее, а мы обязаны чтить мертвых.
— Но не этого же! — возразила она. — Я только что испытала желание спрыгнуть в могилу и растоптать его каблуками.
— Бедная женщина, — вздохнул аббат. — Она умрет нераскаянной: слишком неудержимая у нее натура.
И действительно, вскоре она умерла с той великолепной нераскаянностью, которою мир вправе восхищаться, но мы — нет.
Загадка Барбе д'Оревильи
Во французской литературе середины XIX в. Барбе д'Оревильи — фигура своеобразная и даже загадочная. Его имя окружено легендой, созданию которой он сам способствовал. В этой легенде «сплавлены» черты неординарной и довольно эксцентричной личности, судьба художника, считавшего себя независимым от современных ему литературных направлений, течений, школ и в то же время многочисленными нитями связанного с национальными традициями, репутация «нормандского Вальтера Скотта» и романиста, еще до М. Пруста одержимого «поисками утраченного времени», а также изощренного мастера острых сюжетов, пристрастного к необычному, исключительному и даже аномальному; в Барбе д'Оревильи соединяются резко контрастирующие интересы: увлекаясь «местным колоритом» родной Нормандии, он ведет образ жизни светского денди; эволюция его взглядов совершается как резкий поворот от раннего республиканизма и религиозного вольномыслия к роялизму и католицизму ортодоксального толка; в то же время многие его произведения отмечены печатью «безнравственного» и способны вызвать недоверие к декларациям автора, именующего себя «христианским моралистом» (в предисловии к «Дьявольским повестям»).