Дьяволы и святые
Шрифт:
Сенак настоял, чтобы Лягух отвез меня на первый урок в особняк, отклонив предложение прислать шофера. О старом «ситроене», щедро предоставленном приюту «На Границе» властями, говорили, будто раньше он был служебной машиной какого-то сенатора или госсекретаря. На заднем сиденье красовались подозрительные коричневые пятна. Каждый раз, когда туда садилась одна из сестер, мы с хихиканьем наблюдали, как она прижимается к дверце на случай, если выделения — дело рук самого дьявола.
Всю дорогу Лягух косился на меня и ухмылялся. Он заговорил лишь раз, когда подумал включить радио.
— Кажется, тебе нравится музыка?
— Да…
— Мне тоже.
Он передумал включать радио и запел:
—
— Я не знаю слов…
— «О, легионер, скоро наш бой», повторяй, черт!
— Скоро наш бой…
— «В душах — восторг и мужество…»
— Восторг и мужество…
— Отлично, парень! «Под ливнем гранат и обломков победа цветет для потомков».
Лягух повторил еще раз и посмотрел на меня, оторвав взгляд от дороги, где каждый поворот унес по нескольку жизней.
— «Победа цветет для потомков!» Кажется, тебе не нравится моя песня… Ты не любишь армию?
— Я не знаю.
— Если бы те славные, храбрые парни не жертвовали собой ради мелких идиотов вроде тебя, Франция давно бы уже сгинула. Ходили бы одни черные да узкоглазые. А знаешь из-за кого? Из-за де Голля. Ну, не только из-за него. Коти, Мендес-Франс. Одни слабаки. Тебе нравятся слабаки?
— Я не знаю…
— «Не знаю, не знаю…» А вот как стучать, ты знаешь? Ты-то сам не слабак? Погоди, успокой меня… Ты хотя бы не педик, я надеюсь?
Его рука опустилась мне между ног и нащупала то, что там находилось. Перед глазами поплыло, подступила тошнота. Не кричать. Лягух присвистнул:
— Надо же, вот это болт!
Он сдавил еще сильнее.
— Жаль, если тебе не нравятся дамочки, с таким-то агрегатом!
Его рука задержалась еще немного, а затем Лягух отпустил меня и повернул руль.
— Долбаные педики, — пробормотал он, покачав головой, и на этом все кончилось.
Лягух ждал в машине и курил в открытое окно, пока я сидел в темном коридоре на дубовой скамейке, на которой с годами отпечатались худые ягодицы янсенистов. На стене напротив цвели цветы, и снаружи невозможно было и подумать об этих экзотических джунглях: индийские кордилины, стапелии, китайские лимодорумы — цветной гербарий восемнадцатого века от пола до потолка. Некоторые названия утопали в полумраке. Каждую субботу я целый час ждал встречи с Розой, полагая, что все это ни к чему. Я ошибался: ожидание было не напрасным, но узнал я об этом лишь в субботу седьмого февраля тысяча девятьсот семидесятого года.
Я не зациклен на датах, просто пообещал ничего не забывать. И седьмое февраля не имеет ничего общего с двенадцатым марта или восьмым апреля. И свет другой. И цветы в черных рамках, кроме тех, которые терпеливый гравер забальзамировал.
Через час гувернантка отвела меня в гостиную. Роза в бирюзовом свитере и белых брюках вяло сидела за пианино «Кавай». Этот инструмент был настолько звонкий, что ангелочки на фресках под потолком сбивались в кучу от грохота. Роза не поздоровалась и даже не взглянула на меня — она просто отодвинулась как можно дальше на скамейке, чтобы я сел с другой стороны, не заразив ее. Вошла ее мать, болезненная женщина маленького роста, и просто прошептала: «Так это ты — сирота». Она произнесла эти слова без презрения, словно медсестра, привыкшая к вони гангрен. Она знаком приказала гувернантке сесть в углу и исчезла. Старушка должна была наблюдать за нами весь урок — абсолютно бесполезная мера, поскольку мы с Розой ненавидели друг друга. Но именно так началась история Тристана и Изольды, и семья Розы не хотела, чтобы однажды о нас сочинили оперу.
Высокомерная Роза была бледной и худенькой, словно индийская кордилина,
— Хватит. Теперь сам играй и делай иногда ошибки, так все подумают, что играю я.
Играть — только этого я и ждал, но эта девчонка меня раздражала. Воздух между нами тяжелел, будто в моих свинцовых снах, когда я бегу из хвоста самолета к кабине, где пилот принимает роковое решение. Не обращая на меня внимания, Роза взяла книгу, а я наиграл несколько аккордов наугад. Тот, кто заговорит первым, склонит голову перед вторым. У меня была гордость.
— Чем занимается твой отец? — спросил я.
— Что-то там в индустрии.
— А почему вы не возвращаетесь в Париж, если ты идешь в старший класс?
— Тебе не за вопросы платят.
— Вы мне вообще не платите.
— Мы платим твоему приюту, это одно и то же.
— Это не мой приют. Я ненавижу это место.
— Ты можешь уйти оттуда.
— «Можешь, можешь». Это, наверное, работает у вас, аристократов, а мы ничего не можем.
— Я не аристократка.
Я рассмеялся, смолотил неловкое, бесформенное арпеджио и заметил:
— Очень похоже на твою игру. И ты точно не из высшего общества.
Роза спокойно встала. Солнце с запада лилось снопами лучей, просвечивая сквозь девушку, стоявшую с разведенными руками. Ее белые брюки были похожи на снег. Роза дышала с изяществом — я понятия не имел, что можно изящно дышать. Словно крошечный, несведущий пастух, я готов был упасть на колени перед этой Пресвятой Девой. Я услышал голос месье Фурнье, увидел свое лицо со стороны, когда он стучал мне по спине и, подмигивая, спрашивал: «Ну что, ты видел Деву?» И, сам не отдавая себе отчета, я вспомнил об энциклопедии — той чертовой энциклопедии, из-за которой все пошло под откос. Я представлял ее вульву в ослепительном флорентийском розовом цвете ангелов Понтормо. Роза смотрела на меня, и я по сей день уверен: она знала. Женщины всегда знают. Они смотрят, как мы, все те, кто поклялся возвыситься, падаем тяжеловесно с небес на землю, в преисподнюю, на самое дно, встаем на колени и качаем головой.
Роза разбудила гувернантку.
— Урок окончен. Можете отвести его обратно.
Именно такой я вспоминаю Розу, когда думаю о ней: слегка наклоненная голова, сомнения, скрывающиеся в глубине карнавальной улыбки, способной утешить и обвинить в один момент. И я бы не удивился, узнав, что почти триста лет назад больной туберкулезом неаполитанец Перголези увидел ее точно такой же, написал «Stabat mater dolorosa»[14], а потом отложил перо и уснул навсегда.
На Балтийском вокзале в Санкт-Петербурге где-то в двухтысячных стояло удивительное фортепиано — старый «Бёзендорфер». Вот на нем можно было разгуляться. Я полчаса играл, ожидая свой поезд, и уже начал девятую сонату, как вдруг за спиной поднялся смех. Двое полицейских хохотали из-под шапок, но не надо мной, а над своими собаками, двумя немецкими овчарками: те сидели рядышком на поводках, слегка наклонив головы, и слушали меня. Вот и не верь после этого, что у немцев музыка в крови. Собаки с видом знатоков вздрагивали на хроматизмах первой части, предчувствовали большие события в этой многими недооцененной сонате. До самого конца они сидели неподвижно, а их хозяева не переставали смеяться, прислушиваясь в свою очередь. Когда я закончил, один из полицейских показал на овчарок, произнес что-то по-русски, а затем, заметив, что я не понимаю, повторил с сильным акцентом: «The dogs, them very happy»[15].