Джон Голсуорси. Собрание сочинений в 16 томах. Том 11
Шрифт:
— Наши места не меняются, меняется только человек; и я про себя так думаю: что в этом толку — ведь нужды его растут так же быстро, как и богатство?
— Без сомнения, придет время, когда человек поймет, что для того, чтоб ему стать по-настоящему богатым, доходы его должны превышать потребности. И когда он поймет это, он будет продолжать увеличивать свой доход, но при этом ограничивать свои потребности.
Он помолчал, пытаясь разобраться в смысле моих слов, потом сказал:
— Я в этих местах и молодость прожил и состарился, шестьдесят лет уже здесь живу.
— И вы счастливы?
Он
— А вы как думаете, сколько мне лет? Семьдесят шесть!
— На вас поглядеть, так видно, что и до ста доживете.
— Ну уж это вряд ли! Вообще-то, здоровье у меня хорошее, разве вот только это. — Пальцы на обеих руках у него были скрючены и загнуты к большому пальцу, словно сучья под ветром. — Вид у них чудной! А болеть не болят. Ну а раз не болят, так и ладно.
— Отчего это они такие?
— От ревматизма! Я не лечусь. Доктора — они только хворь разводят.
— Так вы полагаете, что мы только умножаем свои болезни, умножая лекарства?
Он медленно провел скрюченными пальцами по невысокой траве.
— К моей хозяюшке я позвал доктора, когда она помирала. Видите, какая пыль? Это все автомобили в Гудвуд на гонки народ везут. Удивительная штука: до чего же быстрая!
— Ага! Отличное изобретение, не правда ли?
— Да, иные так думают. А только если б люди сидели на месте и не носились бы сломя голову, то и не нужны были б им эти машины.
— А вы когда-нибудь сами ездили на такой?. Глаза его насмешливо блеснули.
— Пусть бы они тут попробовали зимой проехать, по снегу, когда дорогу приходится по звукам да запахам находить; тогда бы они не так легко разъезжали, нет! Говорят, из Лондона теперь куда хочешь можно ехать. А только бывает и такое, от чего не уедешь. Вот отсюда пусть хоть все разъедутся, а холмы останутся… Сам-то я никогда отсюда не выезжал.
— И никогда не хотелось?
— Да ведь вы этих мест не знаете как следует. Я видел, как молодые подрастали, а никто из них здесь не оставался. Видел и людей, что, вроде вас, сюда просто так приезжали — посмотреть.
— Ну и что же это все-таки за место — ваши меловые холмы?
Маленькие глаза его, видевшие куда зорче моих, словно еще глубже ушли в темное, морщинистое лицо. И эти глаза, остановившись на серо-зеленых склонах холмов, безмолвно высившихся над клочками полей, над окружающими лесами и деревнями, словно ответили за него на мой вопрос. Он долго молчал, потом заговорил снова.
— Самое здоровое место во всей Англии!.. Вы вот тут все насчет прогресса толковали, а вот сало — оно теперь в четыре раза дороже, чем когда я молодым был. А детей у нас тринадцать душ было, да я, да моя хозяюшка. Теперь в семье трое-четверо заведутся, с них и довольно. Нет, переменилась деревня, что и говорить.
— А разве это вас удивляет? Ведь когда вы пришли сюда утром, солнце тоже за рощей пряталось, а с тех пор оно вон как высоко поднялось.
Он поднял глаза.
— И назад его не вернешь, — вы, небось, это сказать хотели? Да, только ведь оно поднималось, а теперь будет опускаться.
— Но Иисус Навин остановил солнце; и это было большое достижение!
— Может, оно и так, только я думаю, это уж не повторится. А который час, это овцы лучше людей знают; вот в два часа ровно увидите, как они выйдут оттуда и будут траву щипать.
— Вот как! Ну, ну… Мне пора. До свидания!
В глазах старого пастуха засветилась дружелюбная насмешка.
— Вы, как и другие; все теперь в пути, все куда-то спешат! Ну ладно. Держите все время поверху — не собьетесь!
Он протянул мне старческую узловатую руку, пальцы которой были так странно искривлены. Потом, опершись на палку, стал глядеть на буковую рощу, где в холодке лежали овцы.
А позади него, в лучах солнца, маячило облако пыли над дорогой, и порыв ветра донес далекую песню моторов.
НА ОТДЫХЕ
Завеса, меняющая цвет при переходе от утра к дню, от ночи к утру, завеса, которая никогда не поднимается, висит над темным горизонтом.
На черный берег под черным небом в редких звездах взлетает западный ветер, полный какого-то тревожащего запаха, как в те времена, когда человека еще не было на земле. Он поет ту же тревожащую песнь, какую слышал первый человек. И сюда, на этот черный берег, человек пришел среди сотен других, изо всей мочи стараясь отдохнуть и развлечься. Здесь, в театре ночи, он воздвиг свой театр, навесил занавес из парусины и зажег вокруг огни, чтобы как можно лучше видеть себя и себе подобных и не видеть обступающей его со всех сторон тьмы. Здесь он собрал певцов и посадил оркестр, вооруженный шумными трубами, чтобы заглушать тревожащий шепот ветра. А позади своего театра он зажег костер, своим дымом заглушающий запах моря, который так тревожит сердце.
Представители обоего пола, явившиеся из домов, где они спят плотной кучей, теснятся поближе к своей музыке. Отблески света играют на лицах, внимательных, бледных, неподвижных и не более выразительных, чем кругло затесанные деревяшки с нарисованными карандашом кружками вместо глаз. И всякий раз, как шумы прекращаются, они хлопают в ладоши, как бы желая сказать: «Начинайтесь опять, шумы! Не оставляйте меня наедине с безмолвием и вздохами ночи».
Люди вертятся в танцевальном кругу, разбившись на кучки, и каждая из этих кучек как будто говорит: «Разговаривайте, смейтесь — я на отдыхе!»
Таков отдых человека от непрерывного труда, заполняющего его часы; этого отдыха он ждал целый год и будет вспоминать его до следующего. Он прогуливается, разговаривая и смеясь, вокруг своего шатра на берегу моря, и даже не взглянет на шатер ночи, где звезды танцуют под музыку ветра. Он давно обнаружил, что не может глядеть в загадочное, ироническое лицо матери-природы, склоняющееся над ним во мраке, и со стоном укрыл свою голову полой одежды. Перед ней одной, породившей его, он робеет, не смея бросить ей вызов. А поскольку сердце человека — даже самое слабое — полно мужества и гордости, он заключил с самим собой договор. «Природа? Нет никакой природы! Я не могу без страха смотреть в лицо тому, чего не понимаю, а если я не могу без страха смотреть на что-либо, я не хочу об этом думать, и, значит, это для меня не существует. Таким образом, нет ничего, что я не мог бы встретить лицом к лицу без страха. И как бы я это ни отрицал, я именно потому теснюсь в своем шатре, под своими огнями, и поднимаю шум наперекор вздохам, молчанию и черноте ночи».